Она, Двина у Архангельска, красавица, широкая, просторная, в белые ночи мерцающая разными красками, полная великолепия. И очень живой, стремительный Петр I на набережной, скульптура работы М.Антокольского.
Белое море показалось скорее серым, неярким и нешироким. Сначала виден правый берег - Зимний, потом левый - Терский. Сначала почти разочаровывает: просторно, да не очень, шумит, да не так чтобы. И ветер теплый, совсем не полярный.
Наше море начиналось с хорошей, летней погоды, приучало помаленьку. А потом вышли в океан.
О нем отдельно расскажу еще особо. Никто не говорит, что Баренцево море - океан, а ведь так оно и есть. Весь север его открыт на тысячи миль. Сразу это понимаешь, проникаешься почтением.
Не знаю, как у других, а я и сегодня отношусь к океану с почтением. Он как живой, огромное одушевленное существо, очень уверенное в себе и занятое своим делом. Поэтому он не кажется врагом, и когда расшумится, то и не бьет наше суденышко - просто поднимает и опускает, спокойно, не торопясь...
Тогда наш "Каховский" получил первую трепку сразу за Каниным Носом. Средненько было, шесть-семь баллов, а много ли нам надо, соплякам-первокурсникам? Бегали, конечно, к борту, держались до последнего, бледнели и с тяжелой, наполненной глухим шумом головой валились в кубрике на койку.
Это - первое испытание. Думаю, почти все мы сообразили, что выход один - работать. Эта болезнь для бездельников. И сегодня, когда я волею обстоятельств превращаюсь в морского пассажира, что-то вспоминается первый рейс...
Еще я понял вскоре,что самое чудесное в морском существовании - не сам рейс, не сам, что ли, процесс плавания, а его предчувствие. Потому что у тебя впереди десятки вахт, сотни миль, незабываемые моменты, в которые открывается долгожданный маяк. И окончание рейса, ибо вообще для человека нет высшей радости, чем радость исполненного, сотворенного его руками. А мы творим это - приводим несколько тысяч тонн неразумного и разумного металла, созданного другими людьми, туда, куда требуется.
Такое понимание пришло, когда "Каховский" заходил в губу Белушью на Новой Земле: голые камни, черные скалы с пятнышками снега, горы вдали и зеленая, тихая вода, а ты - на руле, и тебе кажется, что это ты, только ты, один ты привел сюда пароход - через море, в тихую гавань. И хоть недальний путь, всего шесть-семь суток за кормой, а все равно радостно и гордо...
Не удержался я от поэзии. Но и проза тогдашняя была полна удивления, открытий, восторга. В бухте Крестовой поехали на вельботе на берег, навестить птичий базар. С вполне житейским намерением - запастись яйцами кайр и гагар. Яйца эти большие, как гусиные, и пестрые, лежат на уступах гор прямо на голом граните. Когда на судне жарили их, в некоторых попадались уже живые цыплята. С Новой Земли пошли в Мурманск, наши оборотистые мальчики понесли яйца на рынок - приторговать, и один попался, загремел в милицию.
В северном поселке зимовщики рассказали, как в войну к ним приходила немецкая подлодка, от нежданных гостей прятались в горах. Здесь мы приняли на борт шестерых норвежских зверобоев. Их шхуну затерло льдами, и они перебрались на берег. Есть нашу выдержанную треску отказались, пекли себе на камбузе лепешки и ели с тюленьим жиром, который вонял еще нестерпимей. Они подолгу стояли на корме, одинаковые - большие, молчаливаые, в толстых свитерах, и глядели часами в колышащуюся морскую даль...
И сейчас, восстанавливая в памяти те события почти полувековой давности, прежде всего ясно вижу воду - кильватерную струю за кормой, зеленую на изломе, или покрытую белой шипящей пеной штормовую волну, и ощущаю на губах соль, и свежесть полярного ветра холодит лицо.
Наверное, именно тогда мы начались как "морские люди".