Сталин, как ни странно, потом неоднократно вспоминал ответ Николая, даже после его ухода из жизни, но возражений не находил.
Однако представить большевизм после всех жертв и побед отмирающим не мог даже прозорливый ум товарища Сталина.
Никогда не теряя творческой жилки, он не любил повторяться. Сколько можно разоблачать только шпионов и врагов? Кому на руку такой уклон? Берия уже раздулся от важности, как крыловская жаба.
Вне всякого сомнения, покойный Алексей Толстой и здравствующие Эренбург, Павленко, Федин на роль шпионов не годились. Тут требовались кандидатуры иного толка. Бесспорно, крупные литературные фигуры, но шагающие не "с левой", а "с правой".
Немало дыма улетело из сталинской трубки, которую он все еще предпочитал папиросам, пока он остановился на двоих. Правда, последние их писания не давали повода для острого разговора, но прошлые - позволяли накалить вопрос добела. Одним из двух был сатирик Зощенко, другой писательница Ахматова. Сталин именно так определил ее творческий жанр. "Поэтесса" - выглядело слишком салонно. К тому же термин "писательница" имел иронический оттенок, а это, в свете грядущих событий, вполне годилось. К тому же товарищу Сталину не удалось преодолеть до конца кавказское отношение к женщине: с одной стороны, рыцарское, а с другой, - барское. Поэтому он даже царицу Тамару, писавшую красивые стихи во времена Руставели, не называл поэтом, а избегал четких формулировок.
В Грузии стихи слагали мужчины: Гурамишвили, оба Чавчавадзе, Бараташвили. Пробовал юный Иосиф Дж-швили. Когда в 1940 году писатели вместе с Фадеевым выдвинули "Сборник из шести книг" Ахматовой на Сталинскую премию, он их не понял. Война внесла коррективы. Он переломил себя, дав премию первой степени красивой женщине, поэтессе Маргарите Алигер за поэму "Зоя". Потом он признал других: литовку Саломею Нерис, Веру Инбер, Ольгу Берггольц.
Товарищ Сталин помнил, что до революции Ахматова примыкала к акмеистам. Но Владимир Маяковский был футуристом, а это не помешало ему "наступить на горло собственной песне" и отдать "всю звонкую силу поэта" атакующему классу.
Перечитывая Ахматову, Сталин лишний раз убеждался, что она интересовалась только собой, писала о себе и для себя. Великие почины и свершения не касались ее полусонной души. Она превозносила личное "я" и носилась с ним. Делала это грамотно, с настроением, но не замечая своего народа.
Все, что подмечал и высмеивал Зощенко, было попаданием "не в бровь, а в глаз". Но, к сожалению, он предпочитал видеть в рядовом советском человеке только мещанина и обывателя, а товарищ Сталин, следуя Марксу и собственному пониманию, еще и творца истории. Дело было в умении различать эти понятия. Скажем, штурмуя Зимний, рядовой пролетарий становился творцом истории, а добиваясь ордера на жилье или отреза на костюм, превращался в обывателя. А у Зощенко только таким и виделся, так сказать, со спины.
Готовясь к "одиннадцатому удару", Сталин штудировал книги Зощенко, делая пометки на полях.
В рассказе "Мелкота" он наткнулся на открытый язвительный выпад против советского образа жизни: "Хочется сегодня размахнуться на что-нибудь героическое, на какой-нибудь этакий грандиозный, обширный характер со многими передовыми взглядами и настроениями. А то все мелочь да мелкота прямо противно... А скучаю я, братцы, по настоящему герою..."
"Трудно поверить, что такая галиматья писалась в годы первых пятилеток, когда "героем становится любой"", - возмущался Сталин однобокостью Зощенко и желанием все принизить, если выражаться культурно.
Естественно, писатель вроде бы выступал от лица брюзги и злопыхателя, но почему не сказать о хорошем открыто.
Зощенко замахивался на основные черты советских людей: их энтузиазм и оптимизм. Особенно разошелся в рассказе "Грустные глаза".