Последние имели разный калибр, но близкие формы, и от их похожести на мой собственный орган я испытывал мутное чувство, среднее между пантеистическим восторгом и тошнотой.
На других рисунках мужчины и женщины совокуплялись изощренно и в то же время на редкость бесстрастно. Они как бы совершали некий ритуал, при котором никакие личные отношения между его участниками не предполагаются, более того — не поощряются. Это-то сильнее всего и волновало. Лица партнеров не выражали ровным счетом ничего, кроме, может быть, удовлетворения от своей способности принять ту или иную замысловатую позу, словно это и было их единственным наслаждением. Действительно, тела сплетались в столь сложных композициях, что я с трудом разбирал, кому какая конечность принадлежит. Еще труднее было определить, кто из этих двоих он, кто — она. Равно узкоглазые, пухлые, розовые, оба имели одинаковые прически и халаты одного покроя. Там, под халатами, в шелковых потемках, все и происходило: раскрывался яшмовый ларец, поднимался нефритовый ствол. Вопрос о твердости нефрита вызывал у меня в то время самый жгучий интерес, по силе сопоставимый разве что с интересом к литературе, поскольку я хотел попробовать себя на этом поприще и тоже мучительно сомневался в моей к нему пригодности, причем то и другое непостижимым образом сливалось воедино, как любовники на китайских ксилографиях.
Через полгода я с грехом пополам умел изъясняться по-китайски, знал несколько десятков монгольских слов и втайне от отца собирался даже обратиться к ламам-прорицателям из монастыря Гандан-Тэгчинлин, чтобы вопросить их о моем будущем, но меня смущало, что эти хранители сокровенной мудрости, бродя по Урге, испражняются где попало. Это ничуть не роняло их авторитет у населения, но подрывало мое доверие к ним. Вместе с тем было в них нечто величественное, когда, погруженные в созерцание, выделяясь на фоне каменных осыпей яркими пятнами своих оранжевых и багровых монашеских одеяний, они группами или в одиночку целыми днями неподвижно сидели на окружающих город холмах. Мимо них караваны шли на восток, в Китай, и на север, в Россию. Оба тракта, как все дороги в Монголии, были усеяны костями овец, быков, лошадей, людей. В звездные ночи они призрачно белели во тьме, и казалось, караваны уходят по ним не в Калган, не в скучную Кяхту, а. в какой-то иной, высший мир, населенный похожими на демонов грозными монгольскими божествами и теми таинственными фантомами, которые порождены разумом и волей простых смертных, способных, в отличие от меня, к воплощению своих иллюзий».
Отсюда звездочка отсылала к подстрочному примечанию:
«Об этих феноменах, не ручаясь, правда, за объективный характер их существования, упоминает проф. П.Ф. Довгайло в статье „Краткое описание буддийских монастырей в аймаке Сайн-Нойон-хана и на западе Внешней (Халха) Монголии“. См. „Труды Русского Императорского Географического общества“, том…»
Следующие страницы Каменский посвятил умершему несколько лет назад отцу. Как консул, оказывается, Каменский-старший «немало способствовал, росту нашего политического влияния в Центральной Азии», а как мемуарист, автор книги «Русский дипломат в стране золотых будд», содействовал «расширению и углублению наших знаний о религии, образе жизни и психологии западных монголов».
«Отец, — писал сын, — был неисправимый фантазер и романтик, и эти качества позволили ему проникнуть в те труднодоступные области духовного мира кочевников, куда редко добираются ученые европейцы, отягощенные предрассудками современной академической науки. В чем-то важном он сам походил на героев своей книги, был так же, как они, простодушен и, например, свято верил в легенду о том, что на Урале, в пещере под Кунгуром, спрятаны драгоценные буддийские реликвии.