3. Торжество, красота и величие жизни не могут быть отделены, разделены, отчуждены от торжества, красоты и величия смерти; смерть, как и жизнь, составляет необходимую часть всего сущего; как и в древней русской цивилизации, которая рассматривала смерть как переход в другую жизнь и никогда не воспринимала её как врага, как нечто ужасное в отличие от неужасной жизни. Смерть сестра жизни; Н. В. Гоголь своей жизнью, творчеством и смертью говорит нам не только «нет ничего торжественнее жизни», но одновременно «нет ничего торжественнее смерти».
4. Направленность на творение создает восприятие творения как торжества, как непобедимого шествия всего сущего, как величия всего живого, это торжество наполняет все, в том числе поздние произведения Гоголя. Личное чтение им чужих и своих произведений было наполнено таким величием, что приводило его слушателей в состояние восторга, в состояние избытка, наполненности жизнью, а не удовольствием от чего-то предметного.
5. Внимание к стихии жизни заставляет нас не предполагать по преимуществу развитие наличного, не выбирать в нём нечто для себя значимое, то есть вообще не иметь каких бы то ни было предпочтений в происходящем: жизнь выбирает сама, что в этом станет для русского живым и значимым. Мы говорим как Платон Каратаев Толстого, речь которого течёт самим говорением, даже без памяти сказанного; у Гоголя русские именно таким образом «заговариваются» или даже завираются: Хлестаков, Ноздрёв, дама, приятная во всех отношениях, и др.; вообще для стихии русской речи не характерно повторение, воспроизведение, одинаковое описание.
6. В единстве всего живого сущее воспринимается как одно, любимое, родное, сердечное; русский не может не любить всего и вся, не может не воспринимать всё чистосердечно, просто и радушно. Гоголь оставил нам образы Пульхерии Ивановны и Афанасия Ивановича как образы истинно русских людей, относящихся ко всему по привычке, невольно, даром, или, как говорит Толстой, по «привычке от вечности»; характерно дословное совпадение в определении существа любви русского человека и у Гоголя, и у Толстого «привычка», означающее естественное, само собой живущее, не намеренное, ничем и никем не понуждаемое простодушие.
7. Отвращение внимания от единства всего в направлении отдельности каждого и слишком сильная устойчивость этой предметной фиксации неминуемо превращает русского в «человека в футляре» (А. П. Чехов), заставляет его воспринимать принятые «ограничения пространства, времени и причинности» (Л. Н. Толстой), то есть отдельность собственного существования, как окончательные, неотменяемые ограничения; это совершенно невыносимое, тягостное, тревожное, скорбное состояние, в котором наша «сокровенная порода» окостеневает, мертвеет.
8. В единстве всего живого любое место превращается в «миргород», в «мирный уголок», в «незаколдованное место», в котором ни одно желание не выходит за его пределы, потому что в нём всего довольно; в «мирном уголке» всего в изобилии, хватает всем, кто сколько бы ни взял; таково имение Товстогубов.
9. В единстве культурного континуума все воспринимается как одно, поэтому нет фундаментального основания для института собственности; у русского нет ничего своего предметно-отдельного. Холстомер Л. Н. Толстого удивляется за всех нас тому, что человек может не только называть, но и действительно воспринимать что-то своим, своей собственностью.
10. Таковое миросозерцание защищает даже самое малое в своей земле, поэтому, как простодушен русский в мире, так же простодушен он и в войне; он не воюет с кем-то и не защищает своё, потому что у него ничего нет, а, действительно, воюет только тогда, когда кто-то или что-то посягает именно на единство всего: своя же жизнь, а уж тем более своя собственность нас не интересует; Тарас Бульба воевал за отчизну, веру и товарищей, а не за себя, свою семью или собственность.
11. Постоянное внимание, направленное на стихию становления, волит саму жизнь, волит происходящее как живое и принимает происходящее как дело своей воли: русский волит всё, не воля ничего, он волит саму жизнь, а жизнь сама выбирает то, что она наполнит собой; он ничего не выбирает, а только внемлет тому, что выбирается самой жизнью, поэтому решения Н. В. Гоголя не его личные, а самой жизни, они «выпеваются сами собой, как выпеваются русские песни». Он наполнился живым языком, всем тем, что отложилось в языке за тысячелетия русской истории и что ожило теперь в его судьбе; то, что наполняет сама жизнь, не может нести в себе никакой «страстности» в смысле «неспокойных порождений злого духа», как говорит Гоголь, а только «верховное торжество духовной трезвости»; даже смех жизни это веселие, это сама жизнь, а вот смех человека может быть уже делом злорадства, но это другое.