То лезет в глаза затхлость и гниение, то начинает дуть ветер перемен и становится интересно подумать: а что если реформы пойдут всерьез? И после пессимистического "Квадрильона" я разрабатывал оптимистические модели, и после "Акафиста пошлости" представил себе на миг Москву, ставшую одной из интеллектуальных и духовных столиц мира; Россию, захваченную поисками синтеза культур, стянутых в узел XX веком; и на этой основе - нечто вроде Евразийского сообщества, свободную ассоциацию республик, связанных общей историей последних десятилетий. Вероятно ли это? Не очень. Но на каждом повороте истории есть неожиданные возможности. Одни вероятны, другие менее вероятны, третьи почти невероятны, но какая возьмет верх - решает непостижимым образом игра высших, низших и человеческих сил в непостижимом сочетании друг с другом. "Железная мистерия" Даниила Андреева - только метафора. Реальность еще сложнее и непостижимее. Нависшая катастрофа может оказаться стимулом и вызвать творческий ответ - а может и не вызвать его и дать человечеству предметный урок наподобие потопа. Предвидеть будущее могут только гадалки. У некоторых из них, кажется, есть способность заглядывать в вечный план бытия, где прошлое, настоящее и будущее мирно дремлют рядышком. У меня такой способности нет, и в "Проблеме Воланда" я высказал о прошлом, а следовательно, и о будущем все, что способен об этом сказать. То есть очень немногое".
Так я писал в 1985 году, когда меня еще никто не печатал и даже упоминать мое имя было запрещено:
"Скорее всего, история пойдет так, что штатного места для меня не найдется, и эти странички вытащат из хлама и перечтут разве после того, как все наше - рухнет, и отдельные кирпичики пойдут на какие-то непредвиденные хижины и храмы. А может быть, и тогда этим никто не станет заниматься. Умом я принимаю и такую возможность. Мысль должна быть высказана. А там история подхватит, что ей нужно, и отбросит лишнее. Наше дело понять свою дхарму и сыграть свою (а не чужую) роль..."
Теперь о том, что я в 1985 году не мог написать. Мне не удалось совершенно уйти от истории. Я не читал газет, не слушал радио (Е. В . Завадская сказала в эти годы: "Надо или жить, или читать газеты")... Но какая-то гадость, носившаяся в воздухе, все равно доходила, заполняла гортань, и иногда невыносимо хотелось откашляться. Так возник в свое время "Квадрильон" отклик на беседы Никиты Сергеевича с писателями и художниками, а в начале 80-х - "Акафист пошлости". Время глухое, Сахаров в Горьком, все молчит, только камни вопиют. Меня еще не предупреждали - значит, был резерв: авось не посадят, только предупредят. Кому-то ведь надо вскрикнуть. И , отделав текст, я разрешил Марье Васильевне Розановой опубликовать его. Потом "Акафист" передали по радио. Потом меня вызвали на Большую Лубянку и предупредили о применении ст. 190 ч. 1. Подписывая протокол, я набросал заявление, примерно такое: "Я не считаю свою деятельность враждебной обществу, но слишком стар, чтобы продолжать борьбу, и отказываюсь от политических заявлений. Однако я не буду препятствовать публикации моей книги "Сны земли" и статей литературного, исторического и философского характера. Печатанье таких статей в журналах "Синтаксис" и "Страна и мир" я санкционирую".
Сотрудник, промывавший мне мозги, был недоволен словом "санкционирую", но я решил исключить возможность дальнейших вызовов за нарушение слова и не отступать от основной линии (живу здесь, печатаюсь там). Сухое сообщение о беседе я послал в Мюнхен с уведомлением о вручении. Письмо дошло (я написал там названия двух эссе, которые просил не печатать). Таким образом, вместо мистического страха прикоснуться к табу вышло вроде правового акта: вот это можно печатать, а этого нельзя. Новых вызовов действительно не было.