И я никогда, никогда, никогда, никогда, никогда, никогда никого не любила кроме тебя, и только с тобой, здесь, — она тоже хлопнула ладонью по кровати, — я впервые узнала, что такое чувствовать мужчину... Если б ты был со мной одногодком, я бы постоянно просила у бога красоты себе, я бы бежала возраста, я б жила в страхе за то, что ты увлечешься другой, они же еще такие хлипкие, наши одногодки, такие неперебесившиеся, а ты... Я молю бога только о том, чтобы ты всегда был рядом и ни в чем не разочаровался во мне...
— Иди ко мне, — сказал Роумэн.
Она легла, прижалась к нему и сразу же опустила левую руку на его сердце; плечо сделалось твердым — держит руку на весу.
— У меня сейчас не болит сердце, — сказал он.
— Да?
Плечо обмякло, расслабилось.
— Оно у тебя часто болит?
— Когда меняется погода. И не болит, а молотит.
— Хочешь, вылечу?
— Конечно.
Она стала целовать его грудь, прикасаясь к соску губами осторожно, словно к новорожденному.
«Как странно, — подумал Роумэн, гладя ее по голове, по тяжелым, разбросавшимся волосам, — женщина, только-только родив ребенка, уже знает, как его надо держать на руках, как обнимать, а все мужчины пугаются, что малыш сломит шейку или подвернет ножку, они же такие у них нежные, как у цыплят... А женщина бесстрашна со своим младенцем, этоее . Страшно терять себя, она права, но еще страшнее потеря своего ребенка, и в этом нет ничего от собственника, в этом — преступление перед родом человеческим, потому что каждый ребенок — это чудо и тайна, неизвестно, кем он мог стать. Христос сделался Христом потому, что его распяли» когда он состоялся уже, а ведь, может быть, множество маленьких пророков ушли в небытие, не успев оставить по себе память словом...»
— Ты не хочешь сменить профессию? — спросил он, продолжая гладить ее тяжелые, словно бы литые волосы.
— Нет.
— Намерена продолжать возиться с цифрами?
— Да, — ответила она, оторвавшись на мгновение от его груди.
— Я против.
— Тогда поменяю. На кого?
— На врача-кардиолога.
— Хорошо.
— А я уволюсь со своей паршивой службы и сделаюсь твоим менеджером.
— Наладишь рекламу?
— Еще какую!
— Как это будет звучать?
— Пока не знаю. Это очень трудно выразить, не подумав... Данте Алигьери долго ломал голову, прежде чем сделал свою работу.
— Тебе не кажется, что он очень скучный?
— Каждый возраст рождает свое качество интереса, человечек... В литературе, бизнесе, любви, религии. В двадцать лет я не мог его читать, засыпал над страницей..
— А я просила папочку рассказывать про этого самого Данте. Он умел самые скучные вещи рассказывать невероятно интересно... Ему самому было интересно, знаешь... Он был как большой ребенок — так увлекался всем, так влюблялся бог знает в кого...
— А мама?
— О, мамочка его обожала... И потом она знала, что он великий ученый, поэтому прощала ему все... Нет, я сказала неверно, она просто на всето не обращала внимания, это же не главное, это нижний этаж, а художники и поэты всегда живут в мансардах... то есть наверху... Им верх важнее, чем низ... Знаешь, как папа привил мне любовь к математике?
— Откуда же мне знать?
— Да, действительно...
— Расскажи.
— У тебя прошло сердце?
— Совершенно.
— Я тоже так думаю... Оно не молотит...
— Расскажи...
— Папа прекрасно изображал сказки... Он больше всего в литературе любил сказки... Когда он прочитал вашего писателя... Как же его... А, вспомнила, Хемингуэй... Вы странные люди, пишете «Хемингвай», а читаете «Хемингуэй»... Вы, наверное, очень хитрые и скрытные... Как японцы... Те вообще себя закодировали в иероглифах... Так вот, когда папа прочитал «Фиесту», он сказал: «Это — сказочная книга». А он так лишь про Ибсена говорил, Чапека, Рабле и Шекспира... «Сказочные книги»... Да...