Так что в священники меня не возьмут, папа не утвердит, он очень блюдет кодекс нравственности. А что касается хреновины... Э, — он обернулся кквадратным , — отнесите эту аппаратуру в машину, что стоит у подъезда. И сразу отваливайте вместе с ними, они знают, куда ехать.
— Нет, — сказал Гаузнер. — Ждите, пока я спущусь. Если у тех людей, которые сидят в авто, возникнут какие-то замечания по записи беседы, поднимитесь и скажите мне.
— Можно и так, — согласился Пепе. — Топайте отсюда. И спросите, что делать с грузом... Как его отсюда вывозить...
— Вы что — сошли с ума? — Гаузнер резко обернулся к Пепе. — Вы не...
— Шат ап! 8 — сказал тот. — Делайте, что я вам сказал, парни. Теперь вы в моем подчинении, вас предупреждали?
Квадратные , взяв диктофон, молча ушли, не взглянув на Гаузнера.
Пепе дождался, когда дверь за ними закрылась — щелчок был сух и слышим, — достал из заднего кармана брюк пистолет, взвел курок, деловито навернул глушитель и, не говоря более ни слова, выпустил три патрона — один за другим, не целясь, в Гаузнера.
— Мне очень понравилась ваша подруга, — пояснил Пепе Роумэну, не обращая внимания на то, как Гаузнер катался по полу, зажимая сухими ладонями крошечные черные дырки на животе. — И потом это, — он кивнул на затихавшего Гаузнера, — не моя инициатива, это было обусловлено заранее. Я должен был спросить, сделано ли дело, и, если он ответит, что сделано, мне предписали убрать беднягу. Он ответил, что сделано. Теперь от вас зависит дальнейшее развитие событий: либо вы платите мне больше, чем уплатили они, и мы занимаем круговую оборону, пока не приедут ваши люди из посольства, — полицию втягивать нельзя, сами понимаете, — он снова кивнул на вытянувшегося на кафельном полу Гаузнера, — либо вы пишете обязательство работать на них, датированное сорок третьим годом и подтвержденное сорок шестым, я забираю эти бумажонки и желаю вам прийти в себя после пережитого... Только не верьте ей, когда она говорила, что не любит вас, мистер Роумэн. Она вас очень любит, я в этом убедился, когда они беседовали с ней.
— О чем? — спросил Роумэн, не отрывая глаз от Гаузнера («Его дочка слишком хорошенькая, чтобы выжить, — подумал он. — И он ее оберегал от мира; она, тепличное растение, пойдет по рукам, наши ребята в Мюнхене ее не упустят, аппетитна». И поразился тому, что в его мозгу сейчас смогло родиться слово «аппетитна»: «Какой ужас, а?!»).
— О вас.
— Что они от нее хотели?
— Она отказала им.
— Что они хотели от нее?
— Они пытались высчитать вас — через нее. Она им лгала. Она сказала, что не любит вас, мол, хороший партнер в постели — и все. А они ей сказали, что она врет, потому что у вас не очень хорошо по этой части. И пообещали пристрелить вас, если она будет врать... Ну, обычная работа: вас берут на ней, ее — на вас. Она врала им, мистер Роумэн. Она понимала, что им нельзя говорить про свою любовь: мы ведь умеем считать, у миллионеров воруем только самых любимых детей — за них платят, сколько бы мы ни потребовали...
— У меня нет ста тысяч, Пепе.
— Плохо. Я профессионал, я получил деньги вперед, аванс, двадцать пять процентов, как и полагается. Я обязан вернуть им двадцать пять, а себе получить семьдесят пять, работа есть работа, я отдаю девяносто процентов компаньонам, договор подписан, так что — при всей моей симпатии к женщине — я не хочу подставлять свою голову, у меня тоже семья.
— Хорошо. Я сейчас напишу вам обязательства...
Пепе достал из кармана конверт, протянул листок бумаги — тоненький, в синюю клеточку:
— Здесь должно быть обращение к тюремным властям, датированное семнадцатым ноября сорок третьего... Вот карандаш, тоже немецкий, — он протянул ему зеленый «фабер», третий номер, очень мягкий. — А второе можете писать на чем хотите.