Петрович сфокусировал взгляд и обомлел, отказываясь верить глазам: он стоял, шатаясь, на палубе шести неполных шагов меж бортов и полусотни в длину. По сторонам блестящая чешуя воды, впереди два ряда ритмично работающих гребцов, человек по двадцати в каждом. (Престранное слово «пентеконтера» ни о чем бы не сказало ему, даже знай Обабков, что находится прямиком на ней.) С рыжего смолистого носа коренастый и лысый человек в короткой хламиде хрипло давил свое «tetra!», задавая гребцам шаг.
Ох, грехи мои тяжкие застонал Филон, цепляясь руками за борт.
Петрович обернулся. Монаха, кажется, тошнило. Вся его фигура выражала страдание. Черная истертая ряса гляделась на сверкающем новизной судне среди залитого солнцем моря возмутительно неуместно как ворона на торте; всклокоченные седины случайно оброненным в гостиной сором.
Оба они находились на тесной кормовой площадке, где присутствовал также и третий: могучего сложения юноша, одним загаром которого можно было сводить с ума истосковавшиеся по ласке гаремы. Он мягко нажимал на рычаг, правя курс корабля в открытом бескрайнем море. В его руках отполированная ладонями рукоять казалась символом высшей власти, приделанным богами к самой планете, которая подруливала в угоду уверенным движениям героя.
Юноша широко улыбнулся, обнажив ряды крупных жемчужно-белых зубов. Одежды на нем почти не было и мышцы перекатывались на солнце под блестящей кожей. Кое-где кожу подсекал резаный белый шрам. Чувствовалось, что болтающийся на поясе незнакомца короткий меч легко и быстро шел в дело, когда было надо. Петрович, которому и без того было не ахти как, мгновенно почувствовал себя старым полупридавленным червем, ждущем, когда на него наступят, окончательно превратив в ничто.
Алло! приветствовал черноволосый красавец старца. Как ты?! Уже хорошо? Да! заверил юноша сам себя, не дожидаясь ответа растерявшегося Петровича.
Да? вопросил он также перегнувшегося через борт Филона, на этот раз не выражая большой уверенности.
Не поспоришь: глядя на содрогающуюся фигуру монаха даже отъявленный оптимист не выдавил бы из себя слова хорошо. В крайнем случае, сносно или терпимо. На самом деле Филону было отвратительно ужасно паршиво.
Небо уже густело с востока, наползая тенью на пологую грудь моря. Справа по борту, нарушая однообразие, вода вскипала на рифах, хотя суши вовсе не было видно. Арго обогнул опасное место по долгой и пологой дуге. Ничего не скажешь: корабль был сложен на славу и резал гладь как горячий нож режет известно что.
Петрович мало по малу начинал свыкаться с мыслью о том, что странный сон затянулся и никакими щипками выйти из него не удается. Для белой горячки оснований он также не находил: при всем своем замешанном на философии жизнелюбии, пенсионер-заводчанин никогда не злоупотреблял. Мог он, забывшись в пылу, опрокинуть лишнего. Мог. Но редко, под хорошую закуску и с приличным всегда человеком. А приличными считал Петрович не более четырех в своей жизни, двое из которых находились уже за чертой суеты сует, один был по его меркам молод и заезжал редко, а четвертый, самый любезный друг ныне находился рядом на этой чертовой галере, кренясь от мути за борт.
«Уж не помер ли я?» пронеслось в голове Петровича. И что тут скажешь? никогда нельзя быть вполне уверенным! Однако же хитер был француз, шепнувший когда-то, тихо так, невзначай как бы да так, что и поныне ничего лучше не скажешь: раз я мыслю, какой же я, простите, покойник? Вот и это изящное в своей полноте объяснение происходящих чудес пришлось отбросить в угоду логике: жизнь Петровича, иногда косая и ломкая, иногда не лишенная благородства, продолжалась. И продолжалась в таком экзотическом виде, на измышление которого он бы сам не сподобился ни при каких угарах.
Donde esta la maldita isla?!2 другой молодой человек, пониже первого, скуластый, черный как эбеновое дерево, с короткими смолисто-аспидными бородкой и волосами каракулем поднялся из прохода между гребцами. Morir del aburrimiento!3
Слова прозвучали непривычно, но Петрович их понял. В этом была еще одна загадка нового положения вещей: Обабков, заграничным лингвам не обученный, понимал говоримое и даже сам, кажется, мыслил на каком-то чуждом для себя языке. То и дело в сознание прорывались обрывки текучих ео и твердые как стекло исто.