Поминутно покашливая, она ещё больше растравляла больное своё горло, ибо не могла молчать и минуты: велела хлопотавшей тут же Соне переставлять с места на место тарелки, вступала в перепалки с проходившими через комнату соседями и покрикивала на детей своих, которые рядком сидели на диване и не сводили глаз со скромного угощения, должно быть, казавшегося им сказочным пиром.
Падчерица поглядывала на Катерину Ивановну с жалостью и страхом, ибо, зная характер мачехи, уж предчувствовала, что нелепая затея с поминками, на которые ушли все полученные от Раскольникова деньги, добром не закончится.
— Дура, дура бестолковая! — раздражительно кричала вдова на Соню. — Приборы толком разложить не умеет! В благородных домах вилку кладут вот так, а ложку вот этак, и тут бы ещё батистовую салфеточку кувертиком свернуть, да где взять салфетки… Не так, не так, дай я! — тут же отпихивала она девушку костлявым локтем. — Ничего без меня не можешь! Вот умру я, недолго осталось, как ты с сиротками управишься? Братика побираться пустишь, а сестрёнки, как ты, на панель пойдут?
Две или три небритые рожи, с предвкушением глядевшие на расставленные по «скатерти» штофы, радостно загоготали, и гнев Катерины Ивановны обратился на насмешников, что дало Соне маленькую передышку.
Пока мачеха бранилась на оскорбителей и грозила, что не позовёт их к столу, девушка нарезала булки и колбасу, разложила покрасивее ранние кислые яблоки и воткнула в пустую бутылку букетик ромашек. Нужно было торопиться, уже подступал назначенный час сбора гостей.
А тем временем в приличнейшем и опрятнейшем из отсеков этой весьма неприличной и неопрятной квартиры Андрей Семёнович Лебезятников развлекал прогрессивным разговором своего временного жильца, того самого Петра Петровича Лужина, с которым читатель уже имел удовольствие встречаться. Приехав в Петербург и пока ещё не обставив своего будущего семейного гнёздышка, Пётр Петрович из видов экономии поселился у своего младшего товарища и подопечного, при котором в не столь давние времена состоял опекуном и потому чувствовал себя вправе обременить.
Андрей Семёнович, впрочем, был только рад, поскольку за время, прожитое в столице, успел до предела наполниться прогрессивнейших идей, которыми ему не терпелось впечатлить провинциального знакомца.
Итак, Лебезятников (худосочный и золотушный человечек малого роста, где-то служивший и до странности белокурый, с бакенбардами, которыми он очень гордился, и в очочках на подслепых глазках) с азартом пересказывал Петру Петровичу одну из самых новых теорий общественного устройства, согласно которой выходило, что все люди абсолютно между собою равны и потому каждый из них в отдельности никакой особой самоценности не имеет, зато взятое вместе как биологический вид человечество может сотворить на земле подлинные чудеса.
В качестве научного примера Андрей Семёнович принялся описывать в высшей степени разумную и согласованную жизнь муравьёв в муравейнике, причём ушёл в зоологические подробности, делавшие честь если не его уму, то его начитанности.
Лужин, впрочем, молодого человека не слушал. Он досчитывал на столе купюры из пачки, полученной в банке, и тихонько напевал под нос. Петру Петровичу только что, с час назад, сделалась известна, от того же Андрея Семёновича, история мармеладовского семейства. Повествование о гибели пропившегося чиновника Лужин слушал вполуха, равно как и рассказ о его дочери, пошедшей в проститутки, чтобы содержать семью (в Соне Лебезятников видел прообраз свободной от предрассудков женщины будущего). Но когда молодой человек упомянул фамилию бедного студента, на чьё пожертвование вдова устроила и похороны, и поминки, Пётр Петрович вздрогнул и далее слушал очень-очень внимательно, да ещё и вопросов назадавал, причём особенно интересовался, хороша ли собою желтобилетная девица и точно ли студент отдал ей все свои скудные средства.