Это была жена Куколева, тощая экзальтированная особа годков этак под тридцать пять. Разница в возрасте между супругами составляла добрый десяток лет, но оба казались ровесниками. Шарлотта Генриховна была женщиной непредсказуемой. Встречая жену Ивана Дмитриевича, она то надменно смотрела мимо и неделями даже не раскланивалась, то в один прекрасный день налетала на нее с объятиями, поцелуями, предложениями, чтобы ее Оленька непременно дружила с Ванечкой, он чудесный мальчик, чудесный. Впрочем, единственной настоящей ровней себе во всем доме она признавала только барона и баронессу Нейгардт, живших в соседнем подъезде.
— Они с Марфой Никитичной нередко ссорились из-за разных домашних пустяков, — пояснил Куколев. — На сей раз причиной послужила новая скатерть. Одна хотела застелить ею один стол, другая — другой. Кто за какой стоял, я так и не разобрался.
— И что же вы от меня хотите? — спросил Иван Дмитриевич.
— В это время года, пока еще тепло, мой брат обычно живет с семьей на даче за Охтинской заставой. Где в точности, не скажу, я у него там никогда не бывал. Но мать рассказывала, так что примерно представляю. Проезжаете заставу… Нет, надежнее будет нарисовать планчик. Посидите, я принесу бумагу и карандаш.
Слегка припадая на правую ногу (он был хром от рождения), Куколев пересек гостиную и вышел в коридор, откуда донеслось шипение Шарлотты Генриховны:
— Почему ты не сказал этому сыщику, что твоя мать кидалась на меня с горячим утюгом?
— Тише! Лотточка, я тебя прошу…
Двойной шепот передвинулся куда-то в глубину квартиры. Иван Дмитриевич прошелся по комнате, перебрал стопку книг на маленьком столике у окна. Все это были сочинения по коммерции. От нечего делать он взял одно из них, томик под названием «Таможенные пошлины во Франции при Людовике XVIII», небрежно полистал и ахнул: в конце книжки имелись вклеенные страницы с дамочками в непристойных позах.
Кровь быстрее побежала по жилам. Воровато поглядывая на дверь и прислушиваясь, не идет ли Куколев, Иван Дмитриевич начал рассматривать картинки. Одна дамочка опускала с плеча лямку бюстгальтера, другая игриво поднимала край пеньюара, третья натягивала чулок, четвертая, в спущенных, как у дитяти, чулочках, нежно баюкала у груди собственные подвязки. Пятая, шестая… Все были пухленькие, чернявенькие, как мадам Зайцева.
Иван Дмитриевич с некоторым сожалением отметил, что позиции, в которых за ними подсмотрел художник, еще достаточно невинны, словно это не развратные женщины, не куртизанки, а всего лишь девицы, донельзя истомленные своим целомудрием и страстно мечтающие от него избавиться. Казалось, они не перед мужчиной раздеваются, а репетируют, чтобы впоследствии не оплошать, перед зеркалом в девичьей спаленке. Да и то под такой обложкой им можно было позволить себе несравненно большие вольности.
Иван Дмитриевич положил книжку на место и обратился к тем картинкам, что украшали стены.
С большого и единственного здесь портрета взирал писанный маслом по грудь калмыковатый старик с пронзительными глазами, с каменной лепкой скул и губ, упрямо проступающих сквозь жидкую азиатскую растительность. Он висел в красном углу, почти вровень с иконами, из чего Иван Дмитриевич заключил, что перед ним супруг Марфы Никитичны, он же отец Якова Семеновича и дед Оленьки, умерший задолго до ее рождения. Художник запечатлел его во всей красе древнего благочестия — при бороде, в кафтане времен стрелецких казней, с кожаными раскольничьими четками в руках, чье название Иван Дмитриевич вспомнил лишь на следующий день: лестовка.