Ну а мне самому, придётся напрямую признаться ныне, давно и прекрасно ведомо, что так всё на деле и есть.)
Лёня быстро, скорее прочих окружающих, это понял.
И, как это бывает в спортивных, допустим, соревнованиях, никому вообще не желая уступать желанное первенство всё-таки поделил, для себя, в основном, любимого, это первое место со мной, смирил себя, как умел, сдержал, пересилил, хотя всегда был готов к бунту.
Ревность его, хроническая, чудовищная иногда, не знающая ни меры, ни тактичности, ни приличий, надо честно заметить, была, вопреки людской, только творческой.
Губанов, при всех издержках и свойствах неизъяснимых, парадоксальных даже, характера своего, был достаточно щедр и умён, чтобы не распространять свой, одному ему нужный, соревновательский пыл ещё и на многочисленные жизненные аспекты.
Но так ему всё же хотелось быть главным, главнейшим, быть у всех на устах, обеими ногами прочно стоять на этом самом, поди же ты, первом спортивном месте, что я, совершенно, искренне, равнодушный, так я устроен, и тогда, и теперь, тем более, ко всяческому дележу, охотно прощал ему эти дворовые, может, ухватки.
Самым важным всегда для меня было то, что его небывалая одарённость, всеми вокруг ощущаемая мгновенно, прямо-таки лучилась, била вдруг из него какими-то мистическими, фантастическими, электрическими разрядами, что был он чудесен, весь в сиянии этого света, исходившего от него постоянно, света поэзии.
Я даже им любовался порой так был он хорош, так радовался своей стремительной, звонкой славе.
Молодой Губанов, так вышло, так сложилось, и так ведь бывает в поэзии, это вершинный, несмотря на возраст, Губанов.
Такого в нём вскоре, всего-то через несколько бурных лет, не было больше меж нами жил совсем другой человек.
Взлёт губановский ввысь, к небесам осиянным, загадка, феномен.
Для литературоведов, понятно. Прежде всего.
Предстоит им ещё покряхтеть, как положено с запозданием, предстоит ещё поломать свои головы, слишком уж занятые тем, что выгоднее для них, что удобнее в ситуации, называемой ими, при власти любой, как положено, "литературной", а на деле всегда конъюнктурной и далёкой весьма от того, что действительно литература, предстоит им ещё размышлять над загадкою этой давнишней. Как нарочно, она отложена в долгий ящик, ну точно, для них.
Не для меня же, право!
Я-то в годы младые наши знал его, как никто, и когда-нибудь, полагаю, ещё расскажу об этом.
Сформировались мы оба с Губановым одновременно, параллельно как-то, причём совершенно ведь независимо, вот в чём штука, один от другого, надо помнить, довольно рано.
Написал и подумал вдруг почему же "довольно рано"? Нет, как раз очень рано. Верней и прямей: небывало рано.
С этим когда-нибудь ещё долго будут потомки разбираться. А разберутся ли наконец-то вот уж не знаю.
Мы ничего до осени шестьдесят четвёртого года, покуда не познакомились, друг о друге вовсе не знали.
Я жил в Кривом Роге, в провинции, он жил в столице, Москве.
С шестнадцатилетнего возраста я писал серьёзные вещи, отказываться от которых и не думаю, даже сейчас, когда уже столькое сделано за долгие годы работы.
С Губановым аналогичная история. Так-то. И он в шестнадцать-семнадцать лет писал уже вещи, которые потом любила и знала наизусть половина Москвы.
Раннее впрямь развитие, скажут всеядные умники.
Вот-вот. Действительно, раннее. Да не просто ранее. Сразу же определяющее всё дальнейшее творчество.
Помню, поздней, суровой осенью того же, да, именно так, шестьдесят четвёртого, полного встреч, событий, наитий, стихов, наверное в ноябре, потому что было уже холодно, да и снежно, повёл меня Саша Морозов к знаменитому, многими чтимому тогда, в былом, человеку, передовому, из лучших московских, преподавателю переполненного студентами-вольнолюбцами МГУ, критику первоклассному и превосходно владеющему словом, устным и письменным, русским, чистым и точным, литературоведу с громким в шестидесятых, честно заслуженным именем, Владимиру Николаевичу Турбину, своему наставнику и Учителю с буквы большой, не только по Альма матер, но и в жизни, что важно тоже, даже более важно, пожалуй, ибо связано с верой немалой.
Турбин жил в ту пору в каком-то скромном, скромнее некуда, невзрачном, без броских примет, сразу и не разглядишь, толком и не запомнишь, с ходу и не найдёшь, небольшом, кособоком слегка, но достаточно стойком домике, очень московском, даже, вроде бы, деревянном.