ЛЕСОПОВАЛ
Речушку эту тёмный лёд сковал,
зима, как СПИД, пока непобедима.
Нет ничего страшней! Лесоповал.
Апофеоз тюремного экстрима.
Собачий лай. Трещит бензопила.
Тут требуется выучка тарзанья.
И умывает руки, как Пилат,
начкар, что нас обрёл на вымерзанье.
Я штабелюю на кругляш кругляш.
Хмуреет то, что не было так хмуро.
И расколоть на плахи толстый кряж
сложнее, чем бросок на амбразуру.
Стон обречённых на распил лесин.
Здесь зэки. Их никто нигде не любит.
И вкалывают из последних сил
сухие, обезжиренные люди.
И завтра то же будет, что вчера,
и жалят нас снежинки, словно осы,
и стужа, будто черная дыра,
всосёт в себя своим большим насосом
О многом я уже позабывал,
но жизнь была не слишком-то кривая,
поскольку нашептал лесоповал,
что лишь надежда сердце согревает.
БАЛЛАДА О БАРАБАШКАХ
По ту сторону жизни, хоть вейся ужом,
воля вовсе не светит, коль нет ни шиша.
Как же выжить теперь в этом стане чужом
этим хитрого кума глазам и ушам?
Он давно затаился в углу, как паук,
он сдавал всех и вся, не боялся того,
что, казалось бы этот оправданный «стук»
обернется погибелью страшной его.
И узнали в отряде, что Сивый стукач,
приговор был суров: нам не надо «ушей».
И уже был назначен внештатный палач,
только Сивый ловить и не думал мышей.
Он придумал спасенье себе на ходу,
когда волны испуга топили корму,
и заточку он в сердце всадил пахану,
чтобы шкуру никто не дырявил ему.
Пусть червонец накинут зато не конец,
не увидишь свои на земле потроха.
И подумали зэки: стукач не боец,
значит, эту подставу смастырил пахан.
Тут какая мораль? Мы её не найдём.
Продолжается жизнь. Всё своим чередом.
И отрядным назначен стукач паханом,
а другой барабашка стучит о своём.
* * *
Я ещё вроде как бы живой,
хоть подвергся губительной порче.
Горячо мой любимый конвой,
будь построже со мной и позорче.
Я такой, с позволения, гусь
не японский, не шведский, а русский,
я сквозь стену в момент просочусь,
на прощание сделаю ручкой.
Я давно свою боль отрыдал,
не печалюсь по поводу денег.
В моём голосе даже металл,
если кто за живое заденет.
Вот иду по зелёному мху
под всевидящим оком конвоя,
а душа моя где-то вверху,
где-то там высоко надо мною.
* * *
Идёт помдеж* лоснящаяся будка,
усы поникли, как в мороз петунья.
Жена помдежа прячет в чернобурку
своё лицо такая же хитрунья.
Меня помдеж к ней давеча спроворил
за ней таскаться, чтоб таскать покупки.
И я почти совсем уже на воле
Но как мечты порой бывают хрупки!
Мадам взглянула пристально и волгло,
прошлась по мне, как стоматолог буром,
и вдруг спросила: «Ты, наверно, долго
не пользовался женскою натурой?».
Я промолчал. Момент такой скандальный,
что напрочь мне отшибло страх и память:
она была такою сексуальной,
что невозможно было не растаять.
И я (не надо никаких оваций),
вздохнув, ответил: «Вы мне симпатичны.
Но ваш мужик он мастер провокаций.
Быть может, всё спланировал он лично?».
Она смеялась. Долго так смеялась.
И я ушёл простой советский лапоть.
Конвойный ждал. Она одна осталась,
а я не знал смеяться или плакать.
И снова зона. Как-то так, вполсилы
спросил помдеж, заранее не веря:
«Ну, как моя? Ты сделал, что просила?
Учти, я это тщательно проверю».
Потом пришёл большой, медузно-слизок,
не выносивший безобидных шуток,
и за мамзель, с которой не был близок,
впаял мне карцер. Аж пятнадцать суток.
* Помдеж, ДПНК дежурный помощник начальника колонии.
* * *
Разве я думал, что каждый
станет мне дорог когда-то,
кто испытал хоть однажды
крайнюю степень утраты?
Сам я живу, как придётся.
Мне себя вовсе не жалко.
Жизнь как октябрьское солнце:
светит, да только не жарко.
Жаль мне других им похуже,
их искалечены души,
им и тропиночка уже,
жизнь их якутская стужа.
Кто из них станет оседлым?
Снова они пролетели.
Гонит их ветер осенний
в логово белой метели.
Худшего не приготовить,
если не держишься стайно.
И не узнает никто ведь
их величайшую тайну.
* * *
Если можешь, грустить обо мне перестань,
я плешивобородый, безумный старик.
Но безумие это всего только грань,
беспросвета, что рядом со мною стоит.
И в начкаре мне чудится Понтий Пилат,
что на казнь нас обрёк, и трепещет душа,
и тоски интермеццо выводит пила,
на ветру озабоченно так дребезжа.
И не в такт ей топор сучкоруба частит
выбивает из ритма его комарьё.
Пусть за музыку эту Всевышний простит
он всё знает: в неволе слагают её.
Докурю свой затаренный раньше бычок
Вот и кайф на минутку я снова словил,
и вонзается в сердце горячий смычок
трясогузки, поющей о прежней любви.
* * *
Есть неразгаданные тайны:
ответа нелегко добиться,
зачем в тюрьме сентиментальны
бывают лютые убийцы.
Когда на совести нечисто,
вмиг изменяется походка.
Закоренелые садисты
глядят рассеяно и кротко.
Они живут не днём вчерашним
у них теперь иные сроки
не потому, что стало страшно,
а потому, что одиноки.
Их неправдивы показанья,
любой в душе, как прежде, Каин.
Но нет, наверно, наказанья
страшнее, чем тоска такая.
* * *
Облаков эскадрилья
Какие-то круглые диски,
как тарелки пришельцев,
хотя я, быть может, не прав.
Я завидую им:
они могут гулять без прописки
где угодно, и им участковый
не выпишет штраф.
Я не сам по себе.
Я теперь под присмотром гуляю,
хоть свобода и рядом
дотронуться можно рукой.
Превратиться бы в ту
дискокрылую белую стаю,
чтобы мир этот кинуть,
в надежде увидеть другой.
Кто-то скажет: абсурд,
ты у этого времени пленник.
Да, я пленник вдвойне:
я попал под особый надзор.
Я амнистий не жду.
Я глобальных не жду потеплений.
Только я не смирился.
Облом, господин прокурор.
Вы ошиблись. Не встал я
на путь исправленья. И снова
замышляю побег
от всего, что стесняет и жмёт.
И уйду, как и жил,
тёплым призраком духа лесного
или чистым ключом
тем, что бьёт у церковных ворот.
* * *