В конце концов я решил, что должен сделать все возможное для своего освобождения, прибавив свои усилия к усилиям столь многих людей, в расчете, что мое обращение, быть может, как-то повлияет на неизвестный нам баланс сил "там, наверху". Когда наше освобождение стало фактом, взаимосвязь моего освобождения с судьбами других людей, с правами человека и гласностью, и трудности для меня и ответственность московской жизни проявились даже с большей силой, чем я мог то предполагать.
3 октября Люся отвезла меня на встречу с Андреевым. Она осталась ждать у кафе "Дружба" (в 1984 году, когда Люся ездила на допросы, она тоже оставляла там машину), а я пошел в прокуратуру.
Андреев действительно приехал по моему письму Горбачеву об узниках совести. "Ответом на письмо", однако, его сообщение назвать было трудно. Он сказал, что прокуратуре было поручено разобраться и что все упомянутые мною лица осуждены совершенно законно (он упомянул также о проверке медицинских экспертиз, видимо, в связи с психиатрическими делами). На все мои вопросы, которые я задавал с целью что-то конкретизировать или уточнить, он отвечал крайне расплывчато и неоднозначно. В частности, он так и не сказал, видел ли мое письмо Горбачев. Лишь в телефонном разговоре с М. С. Горбачевым я узнал, что на самом деле видел. Я упоминал в своих вопросах Марченко, но Андреев ушел от обсуждения. В конце часовой беседы я выразил неудовлетворенность его ответом, сказал, что по моему письму было необходимо общее политическое решение об освобождении всех узников совести, исправляющее несправедливость (я повторил заключительную формулировку письма). Андреев категорически отказался взять мое новое письмо, сказав, что он - не курьер.
В последующие недели я несколько переработал письмо и 23 октября отправил на имя Генерального секретаря. Люся считала, что не следует торопиться отправлять письмо, что-то ей в нем не нравилось. Однако я, приняв решение, не видел необходимости откладывать его исполнение. Возможно, это мое письмо Горбачеву и не сыграло какой-либо роли в нашем освобождении. Существуют слухи, что вопрос дебатировался уже с лета 1986 года, а может, и раньше. Но нельзя исключить и обратное - что письмо явилось тем маленьким толчком, который вызывает лавину. Впрочем, я больше склоняюсь к первому предположению.
В своем письме я писал, что семь лет назад был без решения суда, т. е. беззаконно, депортирован. Я не допускал нарушений закона и государственной тайны. Нахожусь в условиях беспрецедентной изоляции, так же, как моя жена. Приговор и клеветническая пресса переносят на нее ответственность за мои действия. Далее я писал о состоянии нашего здоровья. Я счел также необходимым написать: "Я повторяю свое обязательство прекратить открытые общественные выступления, кроме исключительных случаев, когда я, по выражению Л. Толстого, не могу молчать".
Я повторил тем самым устную формулировку, содержавшуюся в разговоре с Соколовым 5 сентября 1985 года. Сейчас, оказавшись в Москве, я могу только мечтать о меньшем объеме общественной деятельности. В конце письма я упомянул свои заслуги в прошлом, в том числе в заключении Московского договора о запрещении испытаний в трех средах. Я напомнил о своем письме об освобождении узников совести (что представлялось мне особенно важным!) и о работах вместе с И. Е. Таммом по МТР, выразив готовность принять участие в обсуждениях программ международного сотрудничества в этой области (исправляя тем свою оплошность с Линде). Письмо я окончил словами: "Я надеюсь, что Вы сочтете возможным прекратить мою изоляцию и ссылку жены". Отправив письмо, я больше о нем не вспоминал в течение ближайших полутора месяцев.
Меня не переставали волновать вопросы ядерной энергетики, ее безопасности. Несомненно, человечество не может отказаться от использования ядерной энергии.