Даль тревожная не видна.
и так далее.
Когда я попал на фронт, я не до конца верил советской пропаганде о зверствах немцев, но, увы, я вскоре убедился в том, как фашисты свирепствовали. К Власову я тогда относился с глубочайшей ненавистью, как к предателю родины, и считал своим долгом при встрече с любым власовцем убивать его немедленно, скорее, чем немца. Тридцать с лишним лет спустя, уже в Америке, у меня были спонтанные встречи с отдельными власовцами, они оказались достаточно благородными и идейными людьми. Прочел я и книгу Штрик-Штрикфельда "Против Сталина и Гитлера" - она мне многое объяснила, но все-таки во мне живет, как анахронизм, фронтовое чувство предательства, и я ничего поделать с собой не могу. Это распространяется не на отдельных людей, а на явление. Я, конечно, не согласен с теми, кто сегодня пытается прикрикнуть на Солженицына за его попытку проанализировать это явление с точки зрения русской истории - такой анализ делать необходимо, но у меня самого на эту тему сейчас просто нет точки зрения.
За зверствами немцев на русской территории последовали зверства русских на немецкой территории. Однако русские зверства в данном случае имели совершенно иной характер, за ними не стояло государственной организации, они не делались по команде свыше. Это были спонтанные ситуации, иногда невероятно жестокие, но все же командование, по политическим соображениям, старалось сдерживать порыв к мести. Вспоминаются два эпизода. Один офицер, из простых людей, брал будапештский банк и набрал целый мешок какой-то валюты. Когда он в Австрии попал в наш госпиталь - он был ходячий больной - он с этим мешком не расставался, кутил в местном ресторане, платил с русской широтой прямо из мешка горстями, и обслуживали его превосходно. Как-то раз он пропил все, его отнесли наверх и положили в номер. Проснувшись утром и обнаружив, что у него вообще нет денег, он облагодетельствовавший этот ресторан - решил бежать, выпрыгнул со второго этажа, сломал ногу, был забран патрулем и расстрелян за мародерство, хотя хозяин отеля добивался его помилования. За мародерство потому, что он, чтобы опохмелиться, прихватил с собой простыни, наволочки и что-то еще.
И второй эпизод, когда я участвовал в походе мести по отношению к немцам. Это было в каком-то небольшом городке, я уже ходил на костылях. "Ребята, немцев ведут пленных, пошли бить". Все инвалиды выстроились вдоль дороги, ведут понурых немцев. Подходят, кто может, ударит, охрана не отгоняет. Но быстро этот пыл у русских выветрился. Если первую колонну пытались бить, то второй уже давали сигареты. Видят - безоружные, не сопротивляются... Таковы были отношения с побежденными.
В Институте имени Сурикова Академии художеств СССР, куда я поступил после войны, я был весьма хорошим студентом. Работа третьего курса, которая потом была вырублена в граните, получила международную медаль и была приобретена Третьяковской галереей. Работа пятого курса "Строитель Кремля Федор Конь" была выдвинута на сталинскую премию и куплена Русским музеем. Такие могикане соцреализма, как скульптор Манизер, мой профессор, которого я глубоко уважаю до сих пор, ко мне очень хорошо относились. Кроме того, я не гнушался работой помощника скульптора ни у кого: ни у Меркулова, ни у Вучетича, ни у Томского, ни у других крайне официальных художников. Я был идееносен, я много им подсказывал, выполняя не только обычную черновую работу, делал эскизы, и они меня рассматривали как своего, как некоего преемника и продолжателя, будущего академика. Все это давало мне основания для гладкой карьеры.
Однако еще при Сталине, будучи студентом, я начал делать вещи неофициальные, конспирируя их.