А я больше тебя, может быть, думал об этом. – Он вдруг остановился и, дёргая плечом и неестественно моргая одним глазом, продолжал быстро, раздражённо: – Словом, не бывать этому… Что ж ты хочешь ни с того, ни с сего ворваться ко мне, а? отнять у меня дочь, а? оставить меня одного, а? сделать и её, и себя несчастными. И меня, и меня, да?.. Да вот что: принесёшь ты мне в этой сетке воды ковш? – снова крикнул он, сжимая в своей руке сетку, которая была на пчельнике, и тряся ею. – Принесёшь? возможно это? Ну, так же невозможно, чтобы я отдал тебе Ирину… Доволен теперь? что? доволен? Так идите же, милостивый государь мой, идите!..
Черемзин развёл руками и грустно опустил голову. Ему действительно оставалось только уйти. Он медленно пошёл вперёд по аллее, оставляя этого взбалмошного, строгого чудака, как он думал теперь про Трубецкого.
Князь Пётр Кириллович сделал несколько шагов к скамейке, находившейся тут же, у края дороги, опустился на неё и закрыл лицо рукою.
Что он сделал сейчас и имел ли право сделать это?
Он вспомнил «своё время», свою жизнь, молодую, полную силы, и стало жаль этого удалявшегося теперь, почти выгнанного человека, к которому он чувствовал невольную симпатию с первого же взгляда на него. Но слово уже вырвалось, было сказано, и для Петра Кирилловича его нельзя было уже вернуть. Он точно слышал ещё звук своего голоса, кричавшего о том, что нельзя принести воду в сетке.
Он отнял руку от лица и, проведя ею по голове, как бы желая отряхнуть свои мысли, хотел встать, но, взглянув пред собою, увидел Черемзина, приближающегося по аллее. Тот шёл, сконфуженно улыбаясь, и в руках нёс что-то.
«Что это?» – подумал Пётр Кириллович.
Черемзин подошёл и подал ему, всё так же улыбаясь, сетку с куском льда.
– Что это? – произнёс вслух Трубецкой.
– Вы сказали, – что «то» так же невозможно, как принести вам воды в этой сетке. Ну, вот я вам принёс её, только мёрзлую, потому что взял поближе с ледника; до колодца дальше было идти.
Пётр Кириллович остановился, как бы первый раз в жизни не зная, что ответить.
– Иль ты меня перехитрил? – сказал он наконец, вырвав из рук Черемзина сетку со льдом, и отбросил её далеко в сторону. – Садись здесь!
Черемзин сел.
– Остроумно… остроумно! – бормотал старый князь, уже не обращая на него внимания. – Перехитрил… меня перехитрил…
Он усмехался и фыркал носом.
Выход ему был дан Черемзиным. Оставалось, пожалуй, теперь дать только своё согласие, и был один миг, что Пётр Кириллович хотел встать и обнять Черемзина, как будущего мужа своей дочери. Но сердце его снова сжалось. Как! Это значило расстаться с нею, расстаться навсегда, отдав её этому совсем чужому человеку, а самому быть одному и дожить свой век, как никому не нужная рухлядь, как исписанный, никуда не годный лист бумаги, потерявший давно весь свой интерес! Это было ужасно.
«Нет, нет, не нужно… Они будут несчастны», – решил опять Пётр Кириллович и, обратившись к Черемзину, резко спросил его.
– Сколько тебе лет?
Черемзин ответил не сразу.
– Когда ты родился? – переспросил его Трубецкой.
– Я родился в октябре… в год, когда был второй поход Голицына на Крым. Мой отец умер в этом походе.
Пётр Кириллович поморщился.
– Это значит, в тысяча шестьсот восемьдесят девятом году, так по-нашему? – сказал он и концом своей большой палки с серебряным чеканным набалдашником написал на песке дорожки «1689» – А теперь у нас какой год? – продолжал он спрашивать.
– Тысяча семьсот двадцать седьмой, – ответил Черемзин.
Трубецкой надписал над первою цифрой «1727» и сделал вычитание.
– Видишь, – сказал он, – тридцать восемь… Тебе тридцать восемь лет… А дочь моя родилась в июле тысяча шестьсот девяносто восьмого года – значит, ей теперь двадцать девять.