Все время я смотрю вверх - ломит шею, ноют позвонки, затылок точно свинцом налит, а - хочется видеть эти дневные звезды, и нельзя оторвать глаз от них: они показывают всё небо новым и почему-то хорошо знать, что солнце не одиноко в нем.
Хочется думать о чем-то огромном, но мне мешает тупая, неотвязная тревога: вот проснутся Биркины, вылезут на двор, и Губин расскажет им о Надежде.
Сверху опускаются его слова, невнятные и точно распухшие от сырости:
- Еще крыса... Богатей - х-ха! Десять лет колодец не чистили... Что пили, дьяволы! Берегись там...
Скрипит блок; толкаясь о сруб и глухо постукивая, на меня опускается бадья, снова плюет грязью на плечи и голову мне. Заставить бы самих Биркиных делать эту работу...
- Сменяй!
- Что мало?
- Холодно! Терпенья нет...
- Н-но! - кричит Губин на старую лошадь, силою которой поднимается бадья; я сажусь верхом на край бадьи и еду вверх: на земле очень светло, тепло и, по-новому, незнакомо приятно.
Теперь Губин на дне колодца. Из сырой, черной дыры вместе с запахом гнили поднимаются его ругательства, глухой плеск грязи, гулкие удары железного ведра о цепь бадьи.
- Скопидо-омы... Гляди там - еще что-то есть, не то собака, не то ребенок, что ли... Азиаты проклятые...
В бадье оказалась разбухшая шапка - Губин огорчился.
- Ребенка бы найти, да объявить полиции, да под суд их, милых...
Пегая опоенная лошадь, с бельмом во йесь глаз, шевелит лысыми ушами, стряхивая синих мух. Мерным шагом старой богомолки она ходит от колодца к воротам, вытягивая тяжелую бадью, и каждый раз, дойдя до ворот, вздыхает, низко опуская костлявую голову.
В углу двора, покрытого ковром рыжей, выгоревшей, притоптанной травы, скрипнула дверь - вышла Надежда Биркина со связкой ключей в руках, а за нею круглая, как бочка, баба - старая, с черными усами на толстой, презрительно вздернутой губе. Они пошли к погребу - Биркина шла лениво, одетая в одну нижнюю юбку, в рубахе, съезжавшей с плеч, в туфлях на босую ногу.
- Чего глаза пялишь? - крикнула мне баба, свирепо выкатив темные, мутные, точно слепые глаза, утонувшие в багровых щеках совсем не там, где надо.
"Свекровь",- подумал я
У двери погреба Биркина отдала ей ключи и неспешно, колыхая полными грудями, оправляя рубаху, всё сползавшую с круглых и крутых плеч, подошла ко мне, говоря:
- Подворотню надо вынуть, пусть грязь на улицу текет. Весь двор залили. Запах-то какой... Крыса, никак? Ой, батюшки, сколько пакости!..
Лицо у нее было усталое, в глазницах темные пятна, а глаза горят сухо, как у человека, не спавшего всю ночь. Было еще свежо, но на висках ее блеетел пот. И плечи у нее были тяжелые, сырые, как недопе-ченый хлеб, чуть прихваченный жаром, покрытый тонкою, румяной коркою.
- Калитку отопри! Тут... нищая, старушка хромая придет... кликни меня... меня - Надежду Ивановну, слышишь?
Из колодца донеслось:
- Кто говорит?
- Хозяйка...
- Надежда - э-эх-ма! Мне бы с ней пару словечек...
- Что он кричит? - спросила женщина, с усилием приподнимая темные, чуть намеченные брови, и хотела наклониться к срубу, но я неожиданно для себя сказал:
- Видел он, как ты ночью шла...
- Что-о?
Она выпрямилась, побагровев до плеч, быстро прижав полные руки ко грудям, широко открыв потемневшие глаза, и вдруг спутанно, торопливо зашептала, бледнея и странно умаляясь, оседая к земле, точно перекисшее тесто.
- Что он видел-то, господи? Нет... Голубчик,- придет хромая - не пускай! Скажи - не надо, не могу, нельзя - я тебе целковенький... господи!
Снизу все громче и сердитей ползли крики Губина, но я слышал только захлебывающийся шёпот женщины, видя, как ее лицо - полное и розовое осунулось, посерело, темные губы, вздрагивая, мешают говорить, а в глазах застыл жалостный собачий страх.
Но вдруг она приподняла плечи, подобралась вся и, смигнув страх, тихо и внятно сказала:
- Ничего не надо... Пускай...