Мудряк, кажется, понимал, что мелет чушь, и потому подмигивал и прищелкивал пальцами; обращался к Милию Алексеевичу на "ты", но это было не внове Милию Алексеевичу: люди, вовсе с ним незнакомые, чаще всего говорили ему "ты", и он не одергивал, а только как бы немножко конфузился за них, "тыкающих".
Покончив с рассуждениями пропагандистскими, Мудряк привел пример агитационный, сводившийся к тому, что вот ты, Милий Алексеевич, на прошлой неделе едва концы не отдал, чуть в ящик не сыграл, а стакан воды подать некому было. Милий Алексеевич пустился благодарить. Мудряк остановил его известной сентенцией: "Каждый бы на моем месте...".
Тут-то и выяснилось, что сосед, будучи "на своем месте", заглядывал к Башуцкому и в те дни, когда Милий Алексеевич плавал в полубреду. "А друг твой, писатель, так и не пришел, нечего сказать, инженер человеческих душ",- Мудряк, глядя на Башуцкого, постучал вилкой по тарелке, что, надо полагать, было знаком строгого осуждения сердечной черствости писателя, совершенно неизвестною Милию Алексеевичу.
Он ничего не понимал. Друзей-писателей у него не было. "Ух, какие мы скромные, какие мы скромные,- покачал головой Павел Петрович.- Да ты, Милий Алексеич, звал, звал: "Герман, Герман..." Он, этот Герман, на Марсовом живет, рядом с моей конторой, мне его показывали, ничего вроде бы мужик, а вот нет того, чтобы больного друга навестить".
Башуцкий, конечно, читал Юрия Германа, однако даже и в шапочном знакомстве не состоял. Мудряк не унимался. "У, какие мы скромные... А зачем же звал-то? Сергея Воронина, к приме-ру, не звал, а все это: Герман, Герман... He-ет, ты уж не темни. Говори как друг, товарищ и брат"
Башуцкий кисло улыбался. Он уже сообразил, чье имя произносил в полубреду, но смекнул и то, что милосердный Мудряк неспроста торчал в комнате. Ну, а теперь выйдет полный бред, если... Нет, ей-Богу, начни толковать о "Пиковой даме", о том, что Германн инженер, военный...
Он все же попытался объяснить, в чем дело. "Интересное кино,- строго сказал Павел Первый,- прямо опера в Кировском". Ладно, связь, несомненно, преступная, иначе зачем же скрывать-то. А дальше уж заботушка райотдела. И бред находка для шпионов, подумал Мудряк, но тотчас поправился: для разведчика. Милий Алексеевич опять почувствовал себя дурак дураком. Да вдруг и расхохотался.
Его смех задел Мудряка. Милий Алексеевич извинился, сказал спасибо и пожелал Павлу Петровичу спокойной ночи и чтобы он после утренней физзарядки не забыл перейти к водным процедурам. Мудряк сухо ответил: "Я ничего не забываю.- Потом пустил вдогонку: - Салют Юрию Герману".
При всем звуковом однообразии смех Башуцкого вместил разнообразные смысловые оттенки. Гамма, возникавшая исподволь, сложилась как бы внезапно, отчего он и рассмеялся словно бы невзначай. Тут была путаница ассоциаций, недоступная психологической прозе, нашему же очеркисту внятная и, главное, имеющая последовательность.
Всему причиной призабытая Башуцким магия пушкинских "троек": "Где человека три сойдутся - глядь - лазутчик уж и вьется". Поскольку в коммуналке сошлось четырежды три человека... Был ли "лазутчиком" Мудряк, не был ли, а Милий Алексеевич испытывал к нему что-то вроде признательности. Ну, и выскочили три листика. Нелепее не придумаешь? Но это и не было придумано. Возможна другая версия. Скучливо ноющий отзвук "институтов крепост-ничества" плюс "семантика", как ветвь лингвистики - все это шевельнулось в какой-то его извилине стихотворной строчкой: "Скучная вещь лингвистика, лучше сыграть в три листика, и скоротать вечерок...". А потом - чехарда с Германом и Германном, роевое прицокивание к "Пиковой даме": "три-три-три" и радость освобождения от монографии, взамен которой розыскные усилия майора Озерецковского, личного адъютанта Бенкендорфа. Вот что значит богатство ассоциаций, недоступное психологической прозе.