Были, были и у отца минуты, навсегда оставшиеся в сердце! Не о том ли покосе вспомнил он, когда я невинно, но жестоко предал его?
Это случилось в середине июля, во второе послевоенное лето. Отец взял меня с собою на покос, усадил в бричку рядом с тетками, повязанными в белые косынки, а сам побежал на подводу к мужчинам. В слинялой гимнастерке со следами от медалей, с пышно взбитым вверх чубом, гладко выбритый, отец казался мне самым красивым и сильным, самым добрым среди мужчин. Он нагнал подводу, гикнул на пристяжного рысака, схватился за грядку и с маху закинул упругое тело на солому, успев обернуться назад и белозубо усмехнуться теткам...
- Н-но, вороные! - привстал он на коленях, оглашая дол смятенно-радостным криком. Кони взметнули гривы, понеслись, сверкая на солнце новыми подковками.
- Папань, возьми-и! - заполошно заныл я и протянул вслед убегающей подводе руки. - И я с тобой!
Тетки дружно засмеялись, заластились ко мне, кинулись наперебой уговаривать:
- Никуда он не денется, твой батька, не плачь.,.
- Нехай себе улетает, ты с нами будешь. Глянь-ка, сколько невест. Эй, Полюха, приголубь, успокой кавалера!
- Пустите! - не унимался я, остервенело отбиваясь от теток. - Я к папаньке пойду.
- Бабоньки, да он гордый, не то что Максим... С нами и знаться не желает. Ему небось невесту чистых кровей подавай.
- Ах-ха-ха-ха!
- Поля, нечистая сила! Да приголубь, утешь мальца-то! Мужиков усмиряешь, а его не могешь?! Застеснялась уж...
- Ах-ха-ха-ха!
От суматошных вскриков, визга и смеха наши кони поджали уши и устремились вслед за грохочущей подводой. Пыль застлала глаза, заныл ветер. Я заревел еще громче, с подвыванием. Кони - вскачь.
- Рятуй, Полюха! - то ли шутя, то ли уже всерьез всхлипнула толстая тетка, натягивая на себя вожжи.
А кони не слушались ее, мчались во весь опор, обрушивая на нас дробный грохот копыт.
С задка, поддерживаемая простертыми руками внезапно онемевших теток, пробралась ко мне Поля, присела на корточки, молча дотронулась до моих губ мягкой и теплой ладонью. Ее прикосновение как-то вмиг отрезвило, успокоило меня. Мне даже стало стыдно, и я затих.
Ее карие, большие и глубокие глаза, затемненные тенью длинных ресниц, с нежной кротостью смотрели на меня, рождая какую-то тихую и виноватую улыбку. И Поля улыбнулась. Вздрогнули уголки ее припухлых розовых губ, светло обозначились на щеках ямочки, тенькнули мониста на кипенно-белой шее. Она провела ладонью по моей щеке, затем сняла с себя платок, вытерла у меня слезы и сказала:
- Чего голосишь, соколик? Все тут свои, не бойсь...
От вдумчивого выражения глаз, певучего грудного голоса Поли, запаха ее надушенного лица и волос, красиво собранных в каштановый узел на затылке, веяло чем-то домашним, родным, почти материнским. Безотчетно волнуясь, радуясь Поле, я улыбнулся ей.
- Вот и умница, вот и ладно, - пела, улыбалась она, усаживаясь на грядке.
Между тем толстая тетка успела осадить коней, они сбавили шаг и перешли на мелкую рысь. Теперь все с любопытством и вниманием поглядывали на нас с Полей и тоже чему-то улыбались. Поля порылась в сумке, вынула оттуда прозрачное, как воск, яблоко с темными зернышками внутри и протянула мне:
- Ешь... Скоро в первый класс пойдешь?
- Ага, - умиротворенно мотнул я головой. - Папанька говорит, в этом году, - Умница, и все ты знаешь, - сказала Поля. - Такой славный мальчик! - И ласково потрепала мои волосы, запустив в них свои нежные пальцы. - Ты ешь, ешь, соколик.
Так мы и подружились с Полей. Она кухарничала на выгреве. У каждого своя деляна, но было решено, что стряпуху надо одну иметь, чтобы не отрываться от дела.
А смахнуть ее траву гужом, в тридцать кос, долго ли умеючи!
У Поли весною была свадьба, с быстрыми тройками, с колокольцами, с яркими бумажными цветами. Я бегал смотреть на Полю. Красивой она была, нарядной.