- Не знаю, брать ли помидоры, - говорил он с ожиданием ее совета.
- Берите! - немедля и горячо произнесла мать. - Дорога длинная, вдруг где задержитесь... Человек предполагает, а бог располагает.
Я не помню, чтобы она когда-нибудь молилась перед иконой богоматери, которая с незапамятных дней смиренно глядит из красного угла своими скорбными, печальными глазами. В раннем детстве я не выносил этого взгляда, пристального и укоряющего, и старался не смотреть на икону. И мать тоже почти не замечала ее. Иногда она равнодушно смахивала тряпкой пыль с потускнелой позолоты оклада и опять надолго забывала об иконе. И теперь про бога мать вспомнила на всякий случай: ведь нам предстоит трудная дорога.
- А плащи! - обеспокоилась она. - Где плащи?
- Не бойсь, плащи-то мы не оставим.
Теплится огонь в пузыре, уютный, ласковый... Еще бы вздремнуть часок-другой на печи, под хлопотливый, говорок матери и отца. Но ощущение стыда перед ними перебивает во мне желание сна. Я сбрасываю с себя одеяло, прыгаю на пол. Земля холодит ступни ног, дрожь пробегает по телу, и я тороплюсь поскорее сунуть ноги в шерстяные носки.
Дорога к Синим скалам! Я уже знаю, какая она коварная, чем она грозит нам. От одной мысли о ней делается не по себе, и свет звезд, льющийся из глубины неба, теперь какой-то ожесточенно-суровый. Или это мне только кажется?.. Дались отцу брусья. Я не хочу ехать за ними к Синим скалам. И не нужен мне сосновый пол, который потом отец настелет в спальне. Проживем, не потужим и на земляном полу. Но вот как быть с Назарихой, женой дяди Ивана, старшего брата моего отца? Погиб дядя на Курской дуге, и Назариха колготится сама с двумя дочерьми. В прошлом году с нашей помощью начала она строить дом: старый у нее совсем обветшал.
Нам-то много не надо на полы, а она просила леса на балки. Нет, надо ехать, Назарихе стыдно отказать.
- Федорка, пойдем топор ладить, - говорит отец.
Серые глаза его из-под кустистых русых бровей глядят на меня строго, пытливо и будто спрашивают: "Ну что ты, уже очнулся? Или еще спишь на ходу?" В руках отца синевато-белой сталью отливает топор. Им он много свалил на своем веку широкоохватных дубов и сосен. Еще до войны отец орудовал в наших лесах с этим звонким и легким топором, заготовляя лес для колхозных строек. Уходя на фронт, он обмазал его солидолом, обернул в тряпицу и тайком спрятал на потолке у боровка.
Вслед за отцом я иду в сумрачный огород, к ольховому плетню, затянутому жесткой крапивой, На дворе студено. Запредельным сном спит хутор, притушив огоньки в окнах. Тишина... Сослепу, еще не привыкнув к темноте, я натыкаюсь на каменный круг точила, нащупываю холодную ребристую ручку и начинаю вращать круг, плеснув на него воды из ведерка.
- Поплавнее крути, - наставляет меня отец, приноравливаясь к вращению круга. - Спешить некуда. Спешка годится при ловле блох.
Я сбавляю пыл, отец прикладывает блестящую щеку топора к бесконечно бегущей темной дорожке точила, слегка нажимает, давит на круг. В предутренней тишине резок, пронзителен металлический визг, и слышно, как где-то в саду вздрагивают, звенят листья на яблонях...
Очнулась от сладкой и тяжкой дремы собака у соседа, встряхнулась, зазвенела цепью, недовольно взлаяла в ночь и затихла, очевидно сообразив, в чем дело. Закряхтел в закуте кабан, ему оставалось жить месяца два, не больше, - до Октябрьских праздников. Ожиревший, сонный, он недовольно потерся боком о стенку, взвизгнул в тон точилу и присмирел. На высоком насесте судорожно всхлипнули куры, ударили раз и другой крыльями.
И опять все погрузилось в томительное, изнемогающее забытье. Лишь точило, как бы жалуясь на кого-то, однообразно исторгает свои звуки, изредка озаряясь холодным светом искр, косо вылетающих из-под топора.