Покровители, любовницы, игроки — те могли присылать плясунам драгоценные подарки, и эти драгоценности носили — в Бычьем Дворе любят роскошь и блеск, — но не это определяло цену человеку. Для нас был правомочен лишь один суд: мы сами.
По вечерам, когда девушек уводили, мы обычно плясали, пели песни — каждый своего народа, — рассказывали разные истории… И я иной раз, оглядываясь вокруг, подумывал: «А ведь этих парней можно объединить для общего дела, они могут постоять друг за друга… И большинство девушек — не хуже их».
Я был еще учеником в то время и ничего не стоил в их глазах, но такой уж я человек — не могу удержаться, во всё влезаю… Но это потом, когда-нибудь попозже.
А пока мне хватало забот с Журавлями. Мой друг Пириф — он тоже молод был, когда принял царство, — Пириф мне сказал однажды, как трудно было ему в первый год правления его. Мне тоже было трудно. Мне этот первый год достался не в крепости моей, вокруг меня не было моих дворян, у меня не было золота — нечем было награждать и покупать… Далеко на Крите, в Бычьем Дворе нес я бремя своего первого года.
Это там я узнал — есть такие вещи, которых нельзя касаться; пусть все будет как есть. Трудно мне было это понять.
Сначала случилась история с Иппием. Ну тот парнишка, что был конюхом у моего отца, — скромный такой, тихий, умница… и свежий такой, изящный… Один придворный аристократ, из молодых, стал забирать его к себе наверх — и через неделю его не узнать было. В нем стало больше жеманства, больше ужимок разных, чем в Ирие; он начал кокетничать с каждым мужчиной; кто бы с ним ни заговорил — пожимал плечиком, делал длинные критские глаза…
Это меня взбесило: это стаскивало Журавлей на общий уровень Бычьего Двора, и я чувствовал себя так, словно это пачкает лично меня… Я не стал скрывать, что о нем думаю; а на самом-то деле он славный был мальчуган — добрый, застенчивый, — поранило это его. И вот он стал неуклюжим, не стали у него прыжки получаться… А ведь если бывал он доволен собой, — подарок там от любовника получит или похвалят его, — так даже лучше Гелики работал с живым быком. В Афинах он был никто, а здесь получал возможность занять какое-то место под солнцем… И счастье наше, что я понял всё это, пока не стало еще слишком поздно: понял, что это не он, а я — я вредил команде! Хорошо ли, плохо ли — но он нашел себя и может быть хорош по-своему; а начни его ломать против естества его — из него вообще ничего не будет!.. Я изменил тон своих шуток, похвалил как-то его новые серьги — и вот вам пожалуйста, он опять заработал отлично.
Потом — когда подходило уже время нашей первой пляски — другая беда; и там, где я меньше всего ожидал. Гелика вдруг однажды побледнела, умолкла и незаметно отошла от нас, посидеть одной. Но выглядела она — я знал этот вид, после пары месяцев в Бычьем Дворе. Такой вид бывал у тех, кому достались черные знамения от их богов; у тех, кого увезли из дома слишком поздно и теперь они уже выросли из быстроты своей и силы; у тех, кто смирился… Но к Гелике это не относилось. Никак разумно не относилось — на деревянном быке она показывала прекрасную технику, нагота Бычьего Двора ей шла: она была худа, и груди у нее были немногим больше, чем у мальчишки, но ее грация делала ее похожей на тех плясуний из золота и слоновой кости, что делали критские ювелиры… Так что же с ней?
Я подошел. Спросил, не больной ли день у нее сегодня. Об этом наши девушки говорить не любили, но им на самом деле было трудно с этим — ведь девственницы же… Как раз в такие дни они и гибли чаще, а я чувствовал себя в ответе за Журавлей.
Она сглотнула, оглянулась по сторонам, нет, говорит, ничего… А потом — сказала мне правду. Она боялась быка, боялась с самого первого занятия с живым зверем.