Он являлся верноподданным немецкой философии и поэзии, а я отчаянным франкофилом - декартистом, вольтеровцем, раблэвцем, стендалистом, флоберовцем, бодлеровцем, вэрлэнистом и т, д. Я считал немцев лжемудрыми, лжеглубокими, безвкусными, напыщенными. А он моих французов легкоумными "фейерверковщиками", фразерами, иронико-скептиками, у которых ничего нет за душой.
Вероятно, оба мы были не очень-то справедливы - я по молодости лет, а он по наивности старого мистика с лицом католического монаха XII века. Ведь автор философии и теории символизма, книги стихов "Пепел", посвященной Некрасову (хорошие стихи!), и великолепного романа "Петербург", инсценированного при советской власти и вставленного во 2-м МХАТе, этот полусоветский автор все еще вертел столы, беседуя с бесплотными духами. К слову, и Зинаида Райх, брошенная Есениным, но еще не пленившая Мейерхольда, тоже вертела их с Борисом Николаевичем.
А Есенин, фыркая, говорил:
- Андрея Белого хочет в мужья заарканить.
Действительно: Райх и бесплотные духи!..
Весьма подозрительная была тут гармония, подозрительное родство душ.
Третьим великим спорщиком нашей компании был поэт Осип Мандельштам. Но у него на споры было меньше времени: чтобы читать в подлиннике сонеты Петрарки, он тогда рьяно изучал итальянский язык по толстому словарю, кажется, Макарова. Поэт дал зарок ежедневно до обеда зазубривать сто итальянских слов.
Наш обед состоял из прохладного супа с жесткими серыми макаронами и коровьего вымени.
Садясь за стол, кокгебельянцы обычно говорили:
- Что в вымени тебе моем?
А под конец лета даже произошел серьезный бунт. Беспанталонные "аполлоны" явились разъяренной толпой под окна директорского домика.
- Долой вымя!.. Долой вымя!.. - скандировали они громоподобно.
И грозили объявлением всеобщей голодовки.
- Неужели это и вправду было? - недоверчиво спрашивает теперешняя литературная молодежь, отворачивая в Доме творчества свои избалованные носы от благородных мясных котлет.
- Ей-богу! Старые коктебельянцы профессора - Десницкий, Эйхенбаум, Томашевский, Жирмунский, писатели Всеволод Иванов, Шкловский и поэтесса Ольга Берггольц могут вам подтвердить это. К счастью, все они еще здравствуют.
Андрей Белый ежедневно светился. Светились его бледнофиалковые глаза, его лысина, похожая на фарфоровое перевернутое блюдце; его редкие серебряные космочки, красиво обрамляющие лысину. Поэтому вначале мне даже было как-то совестно спорить с Борисом Николаевичем. Но постепенно я привык.
А Мандельштам преимущественно витал в облаках и выше.
У него тоже были редкие космочки, но пегие; была и лысина, но еще не фарфоровая; он также напоминал монаха, но перешедшего в католицизм из веры иудейской. Говорил Осип Эмильевич презабавно - гнусаво, в гайморитный нос, и нараспев: "Вы зна-а-а-аете, Анато-о-олий, сего-о-о-одня вы-ыы-ымя застря-я-я-яло у меня-я-я-я в го-о-о-орле". Так в эпоху расцвета акмеизма модные поэты читали в литературных салонах свои стихи. На первых порах это поглупение, вызывая улыбку, мешало мне дискутировать. Но мало-помалу и тут я привык.
Администрация нашего Дома творчества, вероятно из почтения к космочкам, посадила их в столовой за один столик. Доброе намерение совершенно испортило обоим лето. Ложноклассическая декламация Осипа Эмильевича и невероятное произношение итальянских слов, слов Данте и Петрарки, ужасно раздражало Андрея Белого. Мандельштам, как человек тонко чувствующий, сразу все понял. И это, в свою очередь, выводило его из душевного равновесия.
В нашей столовой перерыв между первым блюдом и вторым всякий раз был мучительно длинным. Чем же заполнить его? Как же быть-то? В придачу ко всему мнительному поэту казалось, что Андрею Белому он (Осип Мандельштам!) совершенно неизвестен.