Какая сентиментальная чепуха! Да еще древнеримская.
По-моему, о мертвых надо говорить так же, как о живых, - правду. О негодяе, что он бывший негодяй, о стоящем человеке, что он был стоящий.
* * *
Когда-то говорили: "Тайна исповеди". И только со временем поняли, что это вздор. Попы - православные, католические и все прочие - были болтунами и никакой "тайны исповеди" не существовало. Не существует и знаменитой "врачебной тайны". Лекари тоже болтуны. А что уж говорить о наших житейских тайнах, маленьких и больших? Право, только дураки просят: "Дай честное слово, что ни одной живой душе не скажешь". Или: "Поклянись счастьем матери". Разумеется, и "слово" дадут, и "поклянутся", и при первом соблазнительном случае с наслаждением выложат, сказав:
"Только дай слово, что ни одной живой душе".
* * *
Терпеть не могу жить на даче. Терпеть не могу даже приезжать в гости на дачу. Заборы, заборы, заборы и малособлазнительные домики уборных.
- Какой красивый закат!
Отвечаю:
- Да. Очень красивый. Розовый, как ветчина.
Очень интеллигентная хозяйка дачи взглянула на меня с ужасом:
- А еще поэт!
* * *
Я опять и опять ковырялся в третьей неладившейся сцене "Шута Балакирева", а Кирка (ему тогда было двенадцать лет), взяв с моего рабочего бюро том Л. Н. Толстого, стал с середины читать его, важно развалившись в широком кожаном кресле, что стояло в эркере моего семиугольного кабинета.
- Вот ерунда!
- Что ерунда?.. - не поднимая глаз от рукописи, рассеянно спросил я.
- Да этот... твой Лев Толстой.
Я обернулся. Рассеянности как не бывало.
- Что?.. Толстой ерунда?..
С мнением Кирки я уже привык считаться.
- Ну да!
И малыш прочитал вслух из статьи о непротивлении злу, где говорилось, что если тебе дадут по левой щеке - подставь и правую.
- Дурак! - заключил Кирка.
Это относилось к Льву Николаевичу, к моему богу литературы, к Саваофу.
Я даже растерялся.
А малыш дополнил:
- Попробуй-ка у нас в классе - подставь правую, когда тебе звезданули по левой... Попробуй-ка... Так разукрасят!
И Кирка презрительно отбросил книгу.
А вот еще разговор.
Мы всем семейством, то есть втроем, пьем утренний кофе.
- Кируха, что ты сегодня такой мрачный?.. - участливо спрашивает мамаша, как всегда торопящаяся на репетицию.
Малыш, посапывая, молчит.
- Ну, брат?.. - встреваю в разговор я. - В чем дело?.. Выкладывай.
- В школу идти неохота, - нехотя отвечает он. - Ску-ука!
- Скука?.. - переспрашиваю я. - Да откуда ей взяться?.. Сколько вас в классе-то?
- Тридцать пять.
- Вот!.. У тебя там тридцать пять друзей, а ты - "ску-ука".
- Непонятно, непонятно... - уже думая совсем о другом, говорит торопящаяся, всегда торопящаяся, мама.
Кирка смотрит со снисходительной иронией на нее, укоризненно на меня, встает из-за стола, целует ее в губы, меня - в лоб, как старший младшего, и говорит коротко:
- Не тридцать пять друзей, а тридцать пять врагов.
А на пороге задает философский вопрос:
- Разве, папа, и в жизни не так?
В те дни меня в очередной раз за что-то прорабатывали газеты, и малыш огорчался, переживая это гораздо сильней и глубже, чем я.
* * *
Виктор Шкловский был человеком благородным, хоть и не слишком мужественным. В жилах его текла кровь революционера. Тем не менее Сталин его почему-то не посадил. В конце тридцатых годов это удивляло и самого непосаженного, и его друзей.
Округляя и без того круглые глаза свои, приутихший формалист шепотом говорил:
- Я чувствую себя в нашей стране, как живая чернобурка в меховом магазине.
* * *
"Какое грубое, безнравственное, пошлое и бессмысленное произведение "Гамлет".
Вот какого был мнения Толстой о "Гамлете"! О моем "Гамлете"! О "Гамлете", которого я считаю вершиной мирового драматического искусства.
Ну?..