представляют собою весьма печальное и трагическое зрелище самоубийства молодого таланта..." и т, д.
Много лет спустя Антон Павлович жаловался Горькому и Бунину: "Один критик написал, что я умру пьяным под забором".
Чудно!
* * *
Какие острые, умные речи произношу я... на улице, на Литейном, на Загородном, при фонарях, при звездах, шагая к себе на Бородинку после очередного собрания в Союзе писателей.
- Ба! Мысль! - ударяю себя по лбу, поднимаясь домой на лифте. - Напишу книгу: "Непроизнесенные речи".
И тут же вздыхаю:
- А где печатать? Когда? Опять после смерти? К черту! Надоело!..
И, конечно, не пишу и не напишу.
Сколько таким образом у меня погибло романов, пьес, стихов.
* * *
Зимой 1942 года Никритина с бригадой большедрамовцев была на московском фронте, под Сухиничами. Армией командовал Рокоссовский. Он был необычайно любим и солдатами, и офицерами, и колхозными старухами, и ребятишками. Можно было часами ехать по лесной дороге и видеть букву "Р", вырезанную на коре деревьев.
После выступлений артистов на передовых позициях Рокоссовский устроил для них банкет.
Водку, конечно, пили стаканами.
Гости и командиры шумели:
- За Рокоссовского!.. За Рокоссовского!..
А тот, не так давно выпущенный из тюрьмы, сквозь зубы сердито кидал:
- За Сталина!.. За Сталина!..
Он хорошо понимал, зная азиатскую ревность нашего "фюрера", что эти тосты "За Рокоссовского!" могут ему недешево обойтись. Доносчиками-то кишмя кишела социалистическая республика.
После ужина стали танцевать.
Рокоссовский пригласил Никритину.
Так как женщины считают, что бестактность разрешена им самой природой, после первого круга Никритина спросила своего кавалера:
- Вот вы, Константин Константинович, ни за что ни про что сидели в тюрьме. Ну и как - простили это?
Рокоссовский ответил дипломатично:
- Да. Родина - как мать. А мать все равно простишь, если она даже несправедливо наказала.
Все когда-либо сидевшие за решеткой, как я заметил, потом годами обожают вспоминать это. Одни с юмором, другие - лирически, третьи - зло.
Крутясь в вальсе, стал вспоминать и Рокоссовский:
- Подлец следователь однажды спросил меня: "А как, проститутка, ты пролез в нашу партию?"
- И вы не проломили ему череп?
- Нет. Подлец вовремя отскочил. А табуретку я действительно уж поднял над башкой.
Вальс продолжался.
- Между прочим, с нами в камере сидел один ваш известный режиссер.
- Мейерхольд? - взволнованно спросила Никритина.
- Нет. Алексей Дикий. Мы его били "в темную".
Никритина знала, что так говорят, когда бьют, накрыв шубой.
- За что?
- За дело. Он был вреднейшей "наседкой".
В тюрьме так называют осведомителя, подсаженного в камеру.
* * *
Полуцыган Сергей Сорокин, после вальса, играл на гитаре и пел старинные цыганские романсы. Я еще не встречал равных ему в этом. На своей книжице, некогда подаренной Сорокину, я написал:
Я люблю гитару Вашу,
У нее душа большая.
Ни о чем меня не спрашивает,
Только очень утешает.
Дождик, дождик в Ленинграде.
Не купить ли с горя зонтик?..
- Друг Сорокин, дружбы ради,
Сердце песней урезоньте!..
И он "урезонивал".
Подперев щеку кулаком, Рокоссовский слушал Сорокина. И плакал.
Потом - за столом - Никритина говорила с командиром о храбрости.
- А что такое храбрость? - задумался Рокоссовский. - Вот когда меня бомбят, я дисциплину нарушаю - не прячусь в щель. Стою, гляжу на небо... Это надо. Для бойцов надо. А ноги мои так и бегут, и бегут. Бегут... стоя на месте. И душа в пятки уходит. А надо улыбаться. И я улыбаюсь. Вот она храбрость! - сказал он с усмешкой. - Ее, Анна Борисовна, эту храбрость, плохие писатели придумали.
- Рокоссовский, - рассказывала мне Никритина, - попольски элегантен. Несмотря на свой громадный рост. Он выше тебя. Но глаза у него не элегантные. Они с внутренней темнинкой. Глаза у него русские.