Тебе, кудрявая
(сентиментальный текст)
Над экстерьером удивительным твоим
трудились лучшие дизайнеры вселенной.
Похоже, было нелегко крылатым им
из подходящего ребра, прибрежной пены,
из тьмы и хаоса субатомных частей
отфильтровать, скомпоновать, сложить в цепочки
от гуттаперчевых, затейливых кудрей
всё, до капризных ног и стройных локоточков.
И отразить в глазах загадочность глубин
межгалактических пространств и вод придонных
всех океанов и морей; прозрачность льдин
пустынь арктических и блеск светил бессонных.
Так изловчиться, чтобы в голосе твоём
небесных сфер анданте вечное звучало,
шумел бы ветер лёгкий призрачным крылом,
напев волны речной брал тихое начало.
И еле шлёпнув по волшебной красоте,
в тебе затеплить искру жизненного цикла,
чтоб ты, лучом сверкнув в чернильной высоте,
в подлунный мир звездой упавшею проникла.
Вдогон тебе, сквозь пустоту, из ничего,
из непонятного, таинственного «свыше»
два зыбких шёпота в ночи: «Найди его»,
тебя настигли слабым эхом, еле слышным.
И вот, идёшь, послушна слову и судьбе,
сквозь свет и время, не деля свой цикл на части,
простым путём, без околичностей к себе,
чтобы «найти его» своё простое счастье.
Поймай жука!
«жука!» ты мне кричала. И на месте
потешно прыгая, смеялась: «Ну поймай!»
А я не в силах был тогда, с тобою вместе,
не рассмеяться. Той весною этих май
ских первенцев тепла роились стаи
над клейкой свежестью берёзовых вершин.
Но не жуки, казалось издали, летают,
а кроны гулко выдыхают из глубин
чуть вьюжным эхом, охристым туманом
перерождённой новизны обертона.
И вороные кудри, беспрестанно,
всё вздрагивали в такт. Твой голос на
ливался озорством и длился эхом:
«Поймай жука!» И в каждом мае мне
теперь мерещится: сама весна, со смехом,
подпрыгивая, словно в полусне,
задорно встряхивая облачною шапкой,
кричит мне вслед, сквозь синеву и май,
сквозь гулкий тембр гудящей охры шаткой:
«Поймай жука!» И вновь вдогон: «Поймай!»
СНЫ
На краю бессонницы
Осень
бездомной собакою
за городскою околицей
бродит
под вечными знаками
древней орбиты.
Бессонница
лунным бельмом,
одноглазо так,
липнет к окну.
Ни души.
Лишь тишь.
Пусть мне приснится сегодня та,
что отняла покой.
То бишь
чьи так волнуют
глаза,
а стан
рук обжигает кольцо.
Чей смех
как вокализ.
Маета, отстань!
Дай мне уснуть
не чини помех.
В голову льётся сырой бетон.
Мысли текут киселём в воде.
Тьмой наплывает
из мрака
сон.
Где ж та, со смехом и станом?
Где?
Тебе я нравлюсь?
Зачем мне снится еженощно
она и что-то говорит?
Я не могу расслышать точно,
о чём. Быть может, так шумит
февральским ветром непогода
и навевает эти сны?
Прошло четыре долгих года,
четыре жизни с той весны.
А я всё прошлое пытаюсь
переосмыслить и опять
перед студёной ночью каюсь
в том, что ничем не оправдать.
Хоть нет уверенности точной,
что говорит она, но всё ж
мне слышится во снах полночных
под шорох тысячи порош
одно: «Скажи, тебе я нравлюсь?»
И снова: «Не молчи скажи».
Я с немотой во сне не справлюсь
никак. За окнами кружит
позёмка, и февральской вьюгой
смеётся надо мной зима.
Четыре жизни друг без друга
сквозь сны, сводящие с ума.
Четыре круга Зодиака
в пустой космической ночи.
И голос, рвущийся из мрака:
«Тебе я нравлюсь?
Не молчи!»
Баварская бессонница
В Баварии пивной и пропечённой
июльским зноем, словно каравай,
всю ночь из духоты сырой и чёрной
в окно глядит бессонница-сова.
И сквозь неё созвездия Европы,
мерцая, как полубессонный бред,
плывут в рассвет по незнакомым тропам
чужих небес, как плыли сотни лет.
Лягушки на баварском диалекте
в невидимом пруду ведут подсчёт
космическим светилам вносят лепту
в порядок знаменитый. И ещё
до самого утра, впотьмах, на лоне,
под окнами вздыхают о своём
и сдержанно покашливают кони.
А с неба на ночной аэродром
с гудением ползёт к Нюрнбергу искра
«Люфтганзы» одинокий светлячок.
И время воском вязким и небыстрым
по ночи жаркой призрачно течёт.
Но лишь восток зарёй позолотится,
вернутся сны в остывший интерьер.
А вдалеке, над красной черепицей,
Взойдёт предвестник солнца монгольфьер.