Всего за 89.9 руб. Купить полную версию
Тебе, кудрявая
(сентиментальный текст)
Над экстерьером удивительным твоим
трудились лучшие дизайнеры вселенной.
Похоже, было нелегко крылатым им
из подходящего ребра, прибрежной пены,
из тьмы и хаоса субатомных частей
отфильтровать, скомпоновать, сложить в цепочки
от гуттаперчевых, затейливых кудрей
всё, до капризных ног и стройных локоточков.
И отразить в глазах загадочность глубин
межгалактических пространств и вод придонных
всех океанов и морей; прозрачность льдин
пустынь арктических и блеск светил бессонных.
Так изловчиться, чтобы в голосе твоём
небесных сфер анданте вечное звучало,
шумел бы ветер лёгкий призрачным крылом,
напев волны речной брал тихое начало.
И еле шлёпнув по волшебной красоте,
в тебе затеплить искру жизненного цикла,
чтоб ты, лучом сверкнув в чернильной высоте,
в подлунный мир звездой упавшею проникла.
Вдогон тебе, сквозь пустоту, из ничего,
из непонятного, таинственного «свыше»
два зыбких шёпота в ночи: «Найди его»,
тебя настигли слабым эхом, еле слышным.
И вот, идёшь, послушна слову и судьбе,
сквозь свет и время, не деля свой цикл на части,
простым путём, без околичностей к себе,
чтобы «найти его» своё простое счастье.
Поймай жука!
«жука!» ты мне кричала. И на месте
потешно прыгая, смеялась: «Ну поймай!»
А я не в силах был тогда, с тобою вместе,
не рассмеяться. Той весною этих май
ских первенцев тепла роились стаи
над клейкой свежестью берёзовых вершин.
Но не жуки, казалось издали, летают,
а кроны гулко выдыхают из глубин
чуть вьюжным эхом, охристым туманом
перерождённой новизны обертона.
И вороные кудри, беспрестанно,
всё вздрагивали в такт. Твой голос на
ливался озорством и длился эхом:
«Поймай жука!» И в каждом мае мне
теперь мерещится: сама весна, со смехом,
подпрыгивая, словно в полусне,
задорно встряхивая облачною шапкой,
кричит мне вслед, сквозь синеву и май,
сквозь гулкий тембр гудящей охры шаткой:
«Поймай жука!» И вновь вдогон: «Поймай!»
СНЫ
На краю бессонницы
Осень
бездомной собакою
за городскою околицей
бродит
под вечными знаками
древней орбиты.
Бессонница
лунным бельмом,
одноглазо так,
липнет к окну.
Ни души.
Лишь тишь.
Пусть мне приснится сегодня та,
что отняла покой.
То бишь
чьи так волнуют
глаза,
а стан
рук обжигает кольцо.
Чей смех
как вокализ.
Маета, отстань!
Дай мне уснуть
не чини помех.
В голову льётся сырой бетон.
Мысли текут киселём в воде.
Тьмой наплывает
из мрака
сон.
Где ж та, со смехом и станом?
Где?
Тебе я нравлюсь?
Зачем мне снится еженощно
она и что-то говорит?
Я не могу расслышать точно,
о чём. Быть может, так шумит
февральским ветром непогода
и навевает эти сны?
Прошло четыре долгих года,
четыре жизни с той весны.
А я всё прошлое пытаюсь
переосмыслить и опять
перед студёной ночью каюсь
в том, что ничем не оправдать.
Хоть нет уверенности точной,
что говорит она, но всё ж
мне слышится во снах полночных
под шорох тысячи порош
одно: «Скажи, тебе я нравлюсь?»
И снова: «Не молчи скажи».
Я с немотой во сне не справлюсь
никак. За окнами кружит
позёмка, и февральской вьюгой
смеётся надо мной зима.
Четыре жизни друг без друга
сквозь сны, сводящие с ума.
Четыре круга Зодиака
в пустой космической ночи.
И голос, рвущийся из мрака:
«Тебе я нравлюсь?
Не молчи!»
Баварская бессонница
В Баварии пивной и пропечённой
июльским зноем, словно каравай,
всю ночь из духоты сырой и чёрной
в окно глядит бессонница-сова.
И сквозь неё созвездия Европы,
мерцая, как полубессонный бред,
плывут в рассвет по незнакомым тропам
чужих небес, как плыли сотни лет.
Лягушки на баварском диалекте
в невидимом пруду ведут подсчёт
космическим светилам вносят лепту
в порядок знаменитый. И ещё
до самого утра, впотьмах, на лоне,
под окнами вздыхают о своём
и сдержанно покашливают кони.
А с неба на ночной аэродром
с гудением ползёт к Нюрнбергу искра
«Люфтганзы» одинокий светлячок.
И время воском вязким и небыстрым
по ночи жаркой призрачно течёт.
Но лишь восток зарёй позолотится,
вернутся сны в остывший интерьер.
А вдалеке, над красной черепицей,
Взойдёт предвестник солнца монгольфьер.