Отец Дмитрий мягко улыбнулся.
Два самых спорных вопроса кто виноват и что делать. Виноват всегда сам, да и вины-то никакой не бывает на самом деле. Есть опыт
А что со вторым вопросом? поинтересовался я. Делать-то что?
Любить.
Всю обратную дорогу Серёга хранил гордое молчание, а когда мы приехали на базу, отказался от регулярной пьянки в операторской и ушёл домой в восемь в первый раз лет за десять. Впрочем, хватило его всего на один вечер.
Через некоторое время я услышал новости про отца Дмитрия. Вроде бы он позволил себе категорически не согласиться с какими-то действиями или заявлениями Церкви, написал в епархию письмо, но был резко одёрнут. Он попытался спорить, причём делал это не на публику без интернета, без открытых писем и интервью. Но закончилось всё равно печально в его приход назначили нового священника, а его как будто даже лишили сана. Проверить или уточнить эту информацию было невозможно именно потому что отец Дмитрий до последнего сохранял деликатную кулуарность, и всё это пришло ко мне через десятые руки полузнакомых людей.
Впрочем, надо быть честным: я бы и не стал ничего выяснять. Потому что был уверен в том, что жалость это тоже сапоги всмятку. Тем не менее, бородатого подвижника с пронзительными глазами я постарался запомнить, понимая, что вряд ли его увижу ещё раз.
И ошибся. Мы встретились в зимней Москве, в одном из самых интересных районов мегаполиса в Южном Бутово. Я шёл с экзотической встречи с весёлыми людьми, которые предпочитали покупать пиво в бочках и пить виски из горлышка. Переставлять ноги было всё сложнее, но работающие участки мозга звенели алармом не останавливаться, не садиться, не ложиться. Ибо за бортом минус двадцать три.
Потом случился пустой подземный переход, который оказался на удивление тёплым. И там я увидел отца Дмитрия, который сидел на картонке у стены и смотрел в пространство в сильно обветшавшей рясе без головного убора и верхней одежды. Он почти не изменился разве что сильно исхудал и борода стала более длинной и совершенно белой. Он тоже узнал меня, двумя руками схватил мою протянутую руку и крепко ее потряс. Улыбался виновато, говорил, что рад, постоянно пожимал плечами, о чем-то спрашивал, но совершенно не слушал ответов. Пока я не задал вопрос, который интересовал меня все эти годы чем закончилось его противостояние с епархией.
Отец Дмитрий побледнел и заговорил быстро. Это мелочи, это неважно, ты не думай об этом как я об этом не думаю, оставь. В дверях и в окнах демоны, демоны. В епархиальное не зайти, трупами пахнет и позёмка черная по коридорам, он начал мелко креститься и трястись. Я говорю, окропите дом или оставьте, говорю, может место плохое, может на кладбище построили, потом гляжу, в углу Иисус на кресте вниз головой, а у митрополита хвост крысиный изо рта торчит Я убежал, так бежал, они свистели вслед, кричали, спустили псов за мной, а я бегу и плачу, что ж такое-то, горюшко-то какое
Он горько, по детски расплакался, смешно кривя рот, часто всхлипывая, размазывая слезы широкими рукавами. Рукава были грязными, и на лице оставались темные разводы. Он сполз на свою картонку и какое-то время сидел на ней, спрятав лицо в коленях и только плечи иногда подрагивали. Сначала я стоял и смотрел, потом присел рядом.
Вдруг он повернул ко мне голову и я увидел, что он уже не плачет, а ухмыляется. Хитрый Дмитрий. Умер, а поглядывает. Храм рухнет, и они не спасутся.
А Вы?
А мне не надо я уже мёртвый. Придут чудовища, сотканные изо льда и стали с огненно-синими глазами, Они не знают страха и жалости, они пребывают в муке, потому что в самом центре литой брони их сжигает невероятная любовь к людям. Их мука неутолима, а боль бесконечна. Они не остановятся и не застынут в неподвижности, только это может сделать их необратимо мёртвыми.
Вы ещё верите в бога? мне было интересно и немного не по себе он казался очевидно безумным.
Конечно, его речь изменилась он говорил уже свободно и размеренно. Каждый человек, который встречается тебе на пути, может оказаться богом, который тебя спрашивает или хочет нечто тебе сказать. И откуда ты можешь знать вдруг ты родился и вырос только ради того, чтобы сейчас сидеть со мной на этой картонке и разговаривать о том, что ты начал умирать в тридцать три года? А главное, стоит ли? Или я родился для того, чтобы в свои сорок два сказать это случайно встреченному Всевышнему?