От усталости
Земля!
 Дай исцелую твою лысеющую голову
 лохмотьями губ моих в пятнах чужих позолот.
 Дымом волос над пожарами глаз из олова
 дай обовью я впалые груди болот.
 Ты! Нас двое,
 ораненных, загнанных ланями,
 вздыбилось ржанье оседланных смертью коней.
 Дым из-за дома догонит нас длинными дланями,
 мутью озлобив глаза догнивающих в ливнях огней.
 Сестра моя!
 В богадельнях идущих веков,
 может быть, мать мне сыщется;
 бросил я ей окровавленный песнями рог.
Квакая, скачет по полю
 канава, зеленая сыщица,
 нас заневолить
 веревками грязных дорог.
Любовь
(«Девушка пугливо куталась в болото»)
Девушка пугливо куталась в болото,
 ширились зловеще лягушечьи мотивы,
 в рельсах колебался рыжеватый кто-то,
 и укорно в буклях проходили локомотивы.
В облачные па́ры сквозь солнечный угар
 врезалось бешенство ветряно́й мазурки,
 и вот я озноенный июльский тротуар,
 а женщина поцелуи бросает окурки!
Бросьте города, глупые люди!
 Идите голые лить на солнцепеке
 пьяные вина в меха-груди,
 дождь-поцелуи в угли-щеки.
Адище города
Адище города окна разбили
 на крохотные, сосущие светами адки́.
 Рыжие дьяволы, вздымались автомобили,
 над самым ухом взрывая гудки.
А там, под вывеской, где сельди из Керчи 
 сбитый старикашка шарил очки
 и заплакал, когда в вечереющем смерче
 трамвай с разбега взметнул зрачки.
В дырах небоскребов, где горела руда
 и железо поездов громоздило лаз 
 крикнул аэроплан и упал туда,
 где у раненого солнца вытекал глаз.
И тогда уже скомкав фонарей одеяла 
 ночь излюбилась, похабна и пьяна,
 а за солнцами улиц где-то ковыляла
 никому не нужная, дряблая луна.
Нате!
Через час отсюда в чистый переулок
 вытечет по человеку ваш обрюзгший жир,
 а я вам открыл столько стихов шкатулок,
 я бесценных слов мот и транжир.
Вот вы, мужчина, у вас в усах капуста
 где-то недокушанных, недоеденных щей;
 вот вы, женщина, на вас белила густо,
 вы смотрите устрицей из раковин вещей.
Все вы на бабочку поэтиного сердца
 взгромоздитесь, грязные, в калошах и без калош.
 Толпа озвереет, будет тереться,
 ощетинит ножки стоглавая вошь.
А если сегодня мне, грубому гунну,
 кривляться перед вами не захочется и вот
 я захохочу и радостно плюну,
 плюну в лицо вам
 я бесценных слов транжир и мот.
Ничего не понимают
Вошел к парикмахеру, сказал спокойный:
 «Будьте добры́, причешите мне уши».
 Гладкий парикмахер сразу стал хвойный,
 лицо вытянулось, как у груши.
 «Сумасшедший!
 Рыжий!» 
 запрыгали слова.
 Ругань металась от писка до писка,
 и до-о-о-о-лго
 хихикала чья-то голова,
 выдергиваясь из толпы, как старая редиска.
Кофта фата
Я сошью себе черные штаны
 из бархата голоса моего.
 Желтую кофту из трех аршин заката.
 По Невскому мира, по лощеным полосам его,
 профланирую шагом Дон-Жуана и фата.
Пусть земля кричит, в покое обабившись:
 «Ты зеленые весны идешь насиловать!»
 Я брошу солнцу, нагло осклабившись:
 «На глади асфальта мне хорошо грассировать!»
Не потому ли, что небо голубо́,
 а земля мне любовница в этой праздничной чистке,
 я дарю вам стихи, веселые, как би-ба-бо,
 и острые и нужные, как зубочистки!
Женщины, любящие мое мясо, и эта
 девушка, смотрящая на меня, как на брата,
 закидайте улыбками меня, поэта, 
 я цветами нашью их мне на кофту фата!
Послушайте!
Послушайте!
 Ведь, если звезды зажигают 
 значит это кому-нибудь нужно?
 Значит кто-то хочет, чтобы они были?
 Значит кто-то называет эти плево́чки
                                 жемчужиной?
И, надрываясь
 в метелях полу́денной пыли,
 врывается к богу,
 боится, что опоздал,
 плачет,
 целует ему жилистую руку,
 просит 
 чтоб обязательно была звезда! 
 клянется 
 не перенесет эту беззвездную му́ку!
 А после
 ходит тревожный,
 но спокойный наружно.
 Говорит кому-то:
 «Ведь теперь тебе ничего?
 Не страшно?
 Да?!»
 Послушайте!
 Ведь, если звезды
 зажигают 
 значит это кому-нибудь нужно?
 Значит это необходимо,
 чтобы каждый вечер
 над крышами
 загоралась хоть одна звезда?!