Замешано на совести
Когда-то Олег Табаков сказал мне о молодом «Современнике»: «У нас все было замешано на совести». Эта формула кажется мне универсальной для любого творческого дела. Вот и в еженедельнике «Деловой вторник» все было замешано на совести.
Создал это уникальное издание Федя Сизый журналист, авантюрист, романтик и просто очень хороший человек. Принято говорить, что хороший человек это не профессия. Никогда не соглашался. Хороший человек это профессия, и очень важная, просто за нее денег не платят. В этом ремесле тоже все на совести.
Федю нельзя было не любить. Его и любили самые разные люди, и власть имущие, и ничего не имеющие. Любили и помогали, кто чем может. Писатели и журналисты первого ряда охотно печатались в «Деловом вторнике», хотя гонораров там не было нечем было платить. Иногда Федя выдавал нечто вроде премиальных, уж не знаю, из каких кладовых Родины ухитрялся он раздобыть злато-серебро на хлеб насущный авторам. Но печататься у него было честью и радостью уж больно компания в еженедельнике подобралась хорошая. Иногда по праздникам души мы собирались вместе, и я поражался, сколько талантливых, честных и независимых людей есть еще в нашем сложном отечестве. Мы все дружили между собой: «Деловой вторник» объединял нас и подчеркивал, что в главном мы единомышленники.
Смерть Феди на пятьдесят втором году была неожиданным и страшным ударом. Над гробом мы все обещали продолжить его славное дело. Легко было предположить, что эти обещания из разряда тех клятв, которые выветриваются если не к девятому дню, то уж к сороковому точно. Но, все-таки, есть на свете чудеса сегодня мы отмечаем двадцатилетие со дня рождения удивительного еженедельника. Слава Богу, у нас все было замешано на совести. А совесть самый прочный строительный материал.
Жизнь в сумерках
Есть писатели, которых можно перечитывать бесконечно. Такие, наверное, у каждого свои. У меня Чехов.
Почему не Толстой? Слишком велик, слишком мощен, слишком бесспорен. Его герои словно топором вырублены из прочнейшего дуба. Такие, как написаны, и иными их представить невозможно. Все досказано, все доказано. Толстой видел жизнь на такой глубине, на какой никто не видел, со всеми ее корнями. Он пророк библейской силы, и чем дольше мы живем, тем больше понимаем его правоту. Спорить с ним бессмысленно, сомневаться можно, но бесполезно: как он сказал когда-то, так и есть.
Почему не Достоевский? Достоевского в молодости надломила власть, не из ненависти, не от понимания масштаба просто потому, что под руку попался. Он и на эшафоте постоял, ожидая смерти, и «мертвого дома» изведал. Потому и писал всю дальнейшую жизнь так, словно за спиной его молчаливо стоит жандарм, а то и палач. В глубинах человеческой психологии был свободен, как никто другой. А вот жил и писал так, чтобы ненароком не задеть государя императора. Толстой высшую власть презирал, порой ненавидел, а Достоевский принимал ее как неизбежный и опасный факт.
Оба проповедники, хотя и разные. И того, и другого перечитывать тяжело.
А Чехов писал так, словно власти в России нет вообще. Мелькнет где-то околоточный, или генерал, или даже губернатор но они просто чиновники, слабые люди, пешки на доске жизни, не грозные, порой даже анекдотичные. «Хоть ты и седьмой, а дурак».
Вообще, перечитывать любимые книги опасно. Однажды меня поразил разговор с близким другом, знаменитым экономистом и прекрасным писателем Николаем Петровичем Шмелевым. За несколько месяцев до его смерти, когда трагедии еще и в намеке не было, говорили мы по телефону, и я спросил:
Коля, а что ты сейчас читаешь?
Да вот решил перечитать «Тихий Дон».
И как? спросил я с надеждой на восторженный ответ, должно же в нашей общей профессии быть хоть что-то незыблемое. Но случилось неожиданное. Коля ответил растерянно:
Знаешь плохо.
Я тоже растерялся: выходит, и на Олимпе не боги живут
Впрочем, и у меня бывало подобное.
Когда-то в Курске мне попалась растрепанная, жестоко зачитанная книжка раннего Паустовского «Романтики». Сколько мне было тогда двадцать один, двадцать два? Я был заворожен красотой и языка, и сюжета, и характеров, и внутренней музыки текста. Эта музыка жила во мне много лет, и влияла на все, что я пытался писать. А позже, в тридцать с чем-то, я достал собрание сочинений тогда еще живого классика и сразу полез в любимый роман. Прочитал страниц двадцать, больше не смог, мешало разочарование. Конечно, виноват в этом был не Паустовский, а я. Опасно в зрелом возрасте перечитывать романтиков! Пусть их внутренняя музыка живет в нас долгие годы, иногда всю жизнь, пусть светит и греет, помогает переносить неизбежные беды и тяготы. А перечитывать рискованно