Сын был неудачный лентяй, грубый, вечно шатался бог знает где; доктора обижало, что она все прощает сыну и оставляет для него лучшие куски, обделяя дочь. Теперь он понял - так ему казалось: она знала, что сыну предстоит особая доля, военная доля; она ведь часто говорила: "Ничего, кончит школу, пойдет в армию, там его вышколят". Она знала, что ему предстоит с первой партией рыть окопы; вот она и жалела его и баловала...
- Сонечка, не плачь! - взмолился доктор. - Ну что ты плачешь, девочка, словно его уже убили!
- Я не о нем плачу. Я и сама бы поехала, если бы не работала. Я плачу потому, что не могу я слышать эти сводки.
Да, работа, он про работу ничего не спросил.
- На работе все то же. Иногда зло берет: такое время, а они зубы себе вставляют. Одна дура принесла золото. У нее два зуба из стали, она желает заменить золотыми. Я не выдержала, сказала: другого времени не нашли менять. Она обиделась, пошла искать другого протезиста. Черт с ней.
- Черт с ней, - повторил он машинально.
Они замолчали и долго сидели молча, глядя друг на друга добрыми заплаканными глазами. Кофе в чашках подернулся белой пленкой, они о нем забыли. Забыли и о морсе.
Опять постучали. Вошел Данилов. Извинившись, сообщил, что сейчас будут прицеплять паровоз.
- Что? - спросил доктор. - Уже? Значит, едем, Сонечка...
Данилов вышел, чтобы не мешать супругам проститься. Потом жена доктора ушла. Она шла между путями - высокая, чуть-чуть сутулая, под старой черной шляпой - седые волосы. Доктор - маленький, возмужавший от военной формы, семеня ногами, шел с нею рядом - провожал.
До войны доктор писал дневник. В глубине души он чувствовал себя литератором. Ведь были врачи-писатели: Чехов, Вересаев. Ну, может быть, он не беллетрист, а публицист, как... - Марат, - подсказала Сонечка, когда он однажды поделился с нею этими мыслями. Доктора обидела ее насмешка, и он не признался ей в том, что ведет дневник. Он писал скрываясь. Особенно стеснялся детей. Он не знал, что жена и дочь тайком друг от друга вытаскивают его тетради из ящика и прочитывают все от слова до слова.
Было приятно писать потому, что каждое мелкое событие в литературном изложении приобретало значительность, а иногда даже грандиозность. Если доктору случалось писать о ком-нибудь из знакомых плохое, он не называл настоящих имен, заменял условными буквами - NN, X, Z. Он боялся, чтобы люди, которые приходили к нему играть в преферанс, не были опорочены после его смерти, когда его записки будут обнаружены и опубликованы. Уезжая из дому, он уложил дневник в папку, папку обвязал веревочкой и запечатал сургучом.
- Сонечка, - сказал он, подавая жене папку обеими руками, как образ, - это прошу хранить и вскрыть только в случае... Ты понимаешь, в каком случае.
В поезде, после встречи с женой, ему опять захотелось писать. Он открыл толстую, еще не начатую тетрадь, с удовольствием понюхал ее клеенчатый переплет, вздохнул и написал:
"2 июля 1941 года. Приходила Сонечка".
И сразу ему расхотелось писать. Поезд шел. В купе было прохладно. Жужжал вентилятор... Вот здесь она сидела в уголке. Попала она в трамвай или еще ждет?.. Доктор положил лоб на тетрадь и долго сидел так, не шевелясь.
"Странный человек NN, - писал доктор на другой день, справившись с собою. - Я понимаю И. Е. Данилова, понимаю нашу симпатичную, хотя и суровую хирургическую сестру. Понимаю эту девицу в берете, которая заботится обо мне и больше всего довольна, когда я похвалю фасон, которым сложена салфетка, понимаю пьяницу Z, понимаю каждого человека в поезде, но вот NN я никак не могу понять. А ведь он самый близкий мне здесь человек, во всяком случае должен быть самым близким. Ведь мы люди одной профессии, мы могли бы беседовать часами, но мне почему-то совсем не хочется беседовать с ним.