Домой вошел уже как бы на сносях, готовый родить.
Невзрачные пыльные окна, подоконники, стол, телевизор, пыльные, белые, в неопрятных пятнах шторы на окнах (в минуту рассеянности вытирал руки) мое тесное жилище усугубило внутреннюю смуту и роды несколько задержало. Я еще раз с готовностью ощутил себя несчастным, отключил телефон, и, очень понимая мусорщиков, дворников, уборщиков, едва переобувшись и умывшись, чтобы хоть эти два несовершенства (несоответствия акту Творения) перестали пятнать захламленную, ранимую, израненную душу, принялся за уборку. Нетерпение усиливалось, зуд томил, но я его контролировал, сдерживал, поругивая себя не без самодовольства графоманом: «О чем писать-то будешь? На то не наша воля? Он сквозь магический кристалл еще не ясно различал Век чистогана» Важно было избежать резких движений, чтобы опять-таки не расплескать, чтобы удовольствие от мокрого очищения квартиры дополняло и стимулировало будущее удовольствие сочинительства, которого (удовольствия и запасов смутной энергии) хватало, пожалуй, лишь на небольшой рассказ или стихотворение. Психиатры называют это идеомоторным возбуждением, но я-то знал, что мне надо его беречь и лелеять, потому как неутомимой, здоровой, дневной работоспособности пахаря и коннозаводчика Льва Толстого мне, неврастеничному горожанину, не дано: ни усадьбы, ни крестьян, ни славы, ни Софьи Андреевны, так что выпасть из суеты и побыть богоравным свободным художником я смогу, вероятно, лишь этим вечером. Если бы все это плюс железобетонное здоровье я имел, я бы тоже, не опасаясь упреков в графомании (мании графа) каждое утро в кабинете громоздил на чистый лист устрашающие синтаксические конструкции, поворачивал бы их так и этак, неуклюже эпически, как плиты в пирамиде, производя тем самым на будущего читателя впечатление здоровой мощи и здоровой чувственности, ломал бы эти конструкции, перемысливал, переписывал сцену за сценой, чтобы уложить покрупнее да порельефнее. Я бы, может, и Шекспира считал дураком на том основании (а я его, кстати, не переношу за велеречивость и барочные ухищрения), итак: дураком на основании состязательности, а себя умником за то, что так удачно преображаю мир в слове, творю его, успешно выкарабкиваюсь из всякий раз безысходной ситуации с л е д у ю щ е й ф р а з ы. Да ведь вот нет же устойчивых издательских связей, нет удачливости
А ведь может быть, что мои пени и жалобы в адрес Пушкина и Гоголя и впрямь смешны, беспочвенны: если бы да кабы. Во всяком случае, нагулявшись за плугом или по болдинским лесам, они имели вдохновение, я же лишь идеомоторное возбуждение. Что это так думал под душем. Горячая, потом холодная вода, пар, грубая мочалка произвели должное термостатическое воздействие на организм и, главным образом, на разгоряченную нездоровым соперничеством голову. Я досуха вытерся полотенцем, сменил постельное белье, босиком с удовольствием прохаживаясь по чистому полу и подумывая, а имеет ли смысл выплескивать на бумагу то, что по глупости считаю вдохновением и что на поверку, под контрастным душем, оказывается в компетенции участкового психиатра. Тут уж, кстати, вспомнился и Поприщин, герой (и создатель которого) конституционно близки многим русским, вышедшим из шинели. И автору тоже.
Вот и Автор появился, вытесняет это изначально неудачное «я»: милое дело, вползаем в эпику. В джинсах и в чистой шелковой рубашке в голубой горошек. Благоухающий шампунем и немецким мылом. Причесанный. Почти уже умиротворенный. Вот такой он, Автор. Он садится за стол и пишет первую главу, в которой нудно говорит о психологии литературного творчества, модной заразе от Борхеса и психоаналитиков, и в ней нет никакого сюжетного движения. И будет ли продолжение?.. А пока что ясно, что «я», а также Автор и герой в этом эскизе библиографы, что они (все трое) пописывают, чтобы быть ближе к автору, и что дело происходит в апреле накануне Пасхи.
©, Алексей ИВИН, автор, 1994, 2007 г.Алексей ИВИНКаскадер, или У нас с тобой ничего не получится
Этот парень сидел напротив и лупил на нее зенки. В открытую. Не в силах вынести его дерзкого, пытливого и высокомерного взгляда, Анжелика разнервничалась и вышла в тамбур. Как гончая по следу, Илья Сегорев устремился за ней.
За прокопченными решетчатыми окнами мелькали телеграфные столбы, будки, деревья, кроны которых золотились ранним солнцем, росистые поляны, над которыми курился тихий белесый туман, мелководные речки в зарослях ивняка. Поезд мерно покачивался, гремел, лязгал. Было утро.