В любом случае, пока гром не грянул, как говорится… лучше будет, наверное…
Отражение вымытого и выбритого лица в зеркале потрясает его. Из обоих глаз струились слезы. Похоже, он плакал. Странно, он не испытывал ни горя, ни сожаления — ни одного из тех чувств, которые обычно вызывают слезы, и тем не менее он плакал. Он одновременно испытывал отвращение к себе и страх — это красное чужое лицо с разбитыми очками, бессмысленным взглядом и потоки слез как из водопроводного крана.
Развернувшись, он выскочил из ванной — повсюду были раскиданы книги и бумаги. Он принялся обыскивать комнаты, пока не наткнулся на свои темные очки, валявшиеся на столе среди гор грязной посуды. Он поспешно протер их салфеткой и водрузил на нос вместо разбитых.
Затем вернулся в ванную, чтобы еще раз взглянуть на себя. Очки действительно существенно улучшили его вид — в зеленовато-морской дымке он уже не выглядел так отвратительно.
Он улыбнулся и, приняв позу небрежно-развязного самодовольства, откинул голову назад. Беззаботный взгляд. Он опустил глаза. Теперь у него был вид бездомного путешественника, бродяги. В рот он вставил сигарету. Еще один мазок к образу человека, в любой момент готового сняться с места…
Наконец, удовлетворенный, он вышел из ванной и принялся собирать вещи.
Он взял только одежду и несколько книг, побросал их в сумку своего приятеля, а в карманы распихал попавшиеся под руку клочки бумаги и случайные записи.
Потом он снова вернулся в ванную и аккуратно наполовину опустошил все наличествующие бутылочки с таблетками. Высыпав все это в старую пачку из-под «Мальборо», он свернул ее и запихал в карман брюк, уже лежавших в сумке. Бутылочки он засунул в изношенную туфлю, заткнул ее грязным потным носком и зашвырнул под кровать Питерса.
Он начал было застегивать портативную машинку, но тут на него накатила новая волна спешки, и он бросил ее лежать на столе вверх тормашками.
— Адреса! — Он начал перерывать ящики своего стола, пока не наткнулся на маленькую записную книжку в кожаном переплете, но, перелистав ее, вырвал лишь одну страницу, бросив остальное на пол.
И наконец, держа сумку двумя руками и тяжело дыша, он остановился, огляделся — «о'кей» — и бросился к машине. Сумку он затолкал на заднее сиденье, запрыгнул внутрь и захлопнул дверцу. Звук удара резанул слух. «Закройте окна». Щиток был раскален, как жаровня.
Он дважды попытался развернуться задом, плюнул, нажал на газ, пересек газон и выехал на улицу. Однако поворачивать на нее не стал. В нерешительности он, не заглушая мотор, остановил машину и уставился на ровное и чистое полотно мостовой. «Ну давай же, парень…» От хлопка дверцы в ушах у него звенело ничуть не меньше, чем от взрыва. Он выжал весь газ, словно понуждая машину самостоятельно решить, куда поворачивать — налево или направо. «Ну, парень, давай, давай, давай… серьезно». Ручка стала горячей, как кочерга, в ушах звенело… Наконец, прижав ладонь к лицу, чтобы как-то прекратить этот звон, —мне показалось, что кто-то игриво схватил меня за колено, в горле захрипело, словно скрипучая волынка,— он понял, что снова плачет, всхлипывая, взвизгивая и задыхаясь… и тогда: «Ну, если ты не в состоянии серьезно смотреть на вещи, веди себя хотя бы разумно; кто, в конце концов, в этом несчастном мире?..» — и тут он вспоминает об открытке, оставленной на крыльце.
(…Облака быстро несутся над землей. Бармен приносит пиво. Булькает музыкальный автомат. Хэнк в доме повышает голос, чтобы преодолеть молчаливое сопротивление: «…черт побери, мы здесь собрались не для того, чтобы решить, будут нас любить в городе или нет, если мы продадимся „Ваконда Пасифик“… а для того, чтобы понять, где нам взять еще одни рабочие руки.