Нет, страшно все это, нелепо!
Вертигалов ухмылялся:
— Ох, философ, философ дыровской колокольни! Нет? Не дыровской?… Вы что думаете: только и свету в окошке, что дряхлая Землюшка? А? Ничего подобного! Вы сколько, сказали, отсчитано жить еще сей планетке? Миллиарды, да?
— Да, тысячи миллиардов. Так пишут, по крайней мере.
— Ну, вот. Эх, голубчик вы мой! Да за это время двуногий с… сын тридцать тысяч раз обманет доверчивую старую планету. Обязательно! Подвернется другая какая-нибудь — с ничем не худшим солнцем, а там — другая, третья разом… Отыщутся они — и перелетим!
— Как это? — невольно улыбался уже радостно туберкулезный юноша.
— Очень просто — перелетим. А для чего уже теперь аэропланчики выдуманы? Человеческий разум оч-чень предусмотрителен! Будущие планетки пребывают, вероятно, сейчас в зачаточном состоянии — газ… Нет? А через миллиард лет вполне оформятся. Мы — туда, а Земля пущай опять в газ переходит. А раз — газ, значит, через миллион миллиардов лет перестанет она блудить, снова Землей станет, и человечество, при нужде, опять сможет на нее пожаловать. Перелетим — за мое почтение!
Вертигалов весело посвистывал, слал кому-то неведомому свою обычную «туземную» брань и, сильно жестикулируя, выкрикивал:
— Перелетим! Ого-го-го! А главное — вылететь из этого вот проклятого свинюшника, закуты, из этой подлой вонючей поры, именуемой Дыровск. Неправда, а? Вы вот видите меня — отца семейства? А? Через два месяца ликвидирую все дела, подагру свою — на плечи, билет в Москву, и — будьте здоровы! Обязательно! Animus мой вопиет о сем: я не могу уже, голубчик мой, жить на задворках России. В разлом, к чертовой матери эту смердящую уездную Русь — молодцы большевики! Они лучшие из европейцев!
И в такие моменты резче, чем когда-либо, вставала перед Юзей мысль, которая если не была так сильна и упряма, как всегдашняя боязнь смерти, то вместе с тем действовала на него почти так же угнетающе, давяще:
Вот:
где— тоесть теперь Россия,настоящаяРоссия, для него, Юзи, -диковинная, притягивающая. И эта Россия мыслилась почему-то собранной, сбежавшейся кодномувеликому атаману-городу, покорившему ее своей воле освободителя и вожака.
Этот город говорит громко, набатом, все остальные — косноязычны, их голоса хватает лишь на слабый шепот, шепоток: им не надо сейчас своего слова, им оставлен слух — для мудрого атаманова.
У этого города никогда не смыкается твердый настороженный глаз, лучи его бесконечно длинны, остры — и в зрачке его тонет вялый мушиный взор всей остальной уездной
страны, и смотреть ей только провидцем-глазом вожака!… -
В этом городе, в нем одном — ткут неустанно тонкую ткань мысли, и каждая нитка ее чудесным образом превращается тотчас же в целые полотнища, жадно подхватываемые остальной Россией.
О, если бы — в Москву!
И когда мысль Юзи, побывав трепетным, восторженным слепцом в этом городе, возвращалась, прозревая, к нему самому — Юзе, к ржавой унылой тиши низкорослых дремотных домов, к Дыровску и многим другим его собратьям, стоящим, словно калеки на паперти, на безмятежной русской равнине, вручившей свою судьбу мудрости старинных кремлевских стен, — тогда еще больше казалось, что подлинно это уже не Россия, что это только ее прежнее место, сохраненное для нее на старой дыровской карте. Это только ее след — отвердевший, ссохшийся в струп.
И еще горче становилось от сознания, что он сам, Юзя, втоптан судьбой в этот след, он — мельчайшая часть его, что даже нет его, Юзи, в числе тех немногих дыровских людей, кто, как молодая, вешняя заболонь, зреет здесь, на месте уездного струпа — вызревает, чтобы потом выбросить из себя свежее семя жизни.