Потом, когда преодолеете предков, тетушек, перейдете Рубикон – тогда начнется жизнь… мимо вас будут мелькать дни, часы, ночи…
Он сел близко подле нее: она не замечала, погруженная в задумчивость.
– Вы не будете замечать их, – шептал он, – вы будете только наслаждаться, не оторвете вашей мечты от него, не сладите с сердцем, вам всё будет чудиться, чего с вами никогда не было.
Он взял ее за руку, она вздрогнула.
– Одна, дома, вы вдруг заплачете от счастья: около вас будет кто-то невидимо ходить, смотреть на вас… И если в эту минуту явится он, вы закричите от радости, вскочите и… и… броситесь к нему…
Оба они вдруг встали.
105
– И отдадите всё… всё… – шептал он, держа ее за руку.
– Assez, cousin, assez!1 – говорила она в волнении, с нетерпением, почти с досадой отнимая руку.
– И будете еще жалеть, – всё шептал он, – что нечего больше отдать, что нет жертвы! Тогда пойдете и на улицу, в темную ночь, одни… если…
– Mon Dieu, mon Dieu! – говорила она, глядя на дверь, – что вы говорите?.. вы знаете сами, что это невозможно!
– Всё возможно, – шептал он, – вы станете на колени, страстно прильнете губами к его руке и будете плакать от наслаждения…
Она села на кресло, откинула голову и вздохнула тяжело.
– Je vous demande une grace, cousin2, – сказала она.
– Требуйте, приказывайте! – говорил он восторженно.
– Laissez-moi!3
Он пошел к двери и оглянулся. Она сидит неподвижно: на лице только нетерпение, чтоб он ушел. Едва он вышел, она налила из графина в стакан воды, медленно выпила его и потом велела отложить карету. Она села в кресло и задумалась, не шевелясь.
Через несколько минут послышались шаги, портьера распахнулась. Софья вздрогнула, мельком взглянула в зеркало и встала. Вошел ее отец, с ним какой-то гость, мужчина средних лет, высокий, брюнет, с задумчивым лицом. Физиономия не русская. Отец представил его Софье.
– Граф Милари, mа chere amie, – сказал он, – grand musicien et le plus aimable garcon du monde.4 Две недели здесь: ты видела его на бале у княгини? Извини, душа моя, я был у графа: он не пустил в театр.
– Я велела отложить карету, папá; мне тоже не хочется, – отвечала она.
Софья попросила гостя сесть. Они стали говорить о музыке, а Николай Васильевич, пожевав губами, ушел в гостиную.
106
XV
Райский вернулся домой в чаду, едва замечая дорогу, улицы, проходящих и проезжающих. Он видел всё одно – Софью, как картину в рамке из бархата, кружев, всю в шелку, в бриллиантах, но уже не прежнюю покойную и недоступную чувству Софью.
На лице у ней он успел прочесть первые, робкие лучи жизни, мимолетные проблески нетерпения, потом тревоги, страха и, наконец, добился вызвать какое-то волнение, может быть, бессознательную жажду любви.
Он бросил сомнение в нее, вопросы, может быть, сожаление о даром потерянном прошлом, словом, взволновал ее. Ему снилась в перспективе страсть, драма, превращение статуи в женщину.
Пока он гордился про себя и тем крошечным успехом своей пропаганды, что, кажется, предки сошли в ее глазах с высокого пьедестала.
«Еще два-три вечера, – думал он, – еще приподнимет он ей уголок завесы, она взглянет в лучистую даль и вдруг поймет жизнь и счастье. Потом дальше, когда-нибудь, взгляд ее остановится на ком-то в изумлении, потом опустится, взглянет широко опять и онемеет – и она мгновенно преобразится. Но кто же будет этот “кто-то”? – спросил он ревниво. – Не тот ли, кто первый вызвал в ней сознание о чувстве? Не он ли вправе бросить ей в сердце и самое чувство?»
Он поглядел в зеркало и задумался, подошел к форточке, отворил ее, дохнул свежим воздухом: до него донеслись звуки виолончели.
– Ах, опять этот пилит! – с досадой сказал он, глядя на противоположное окно флигеля. – И опять то же! – прибавил он, захлопывая форточку.
Звуки хотя глухо, но всё доносились до него.