Грузовики Мовуазена уже выезжали из бывшей церкви, и машина незнакомца давно исчезла в холодном рассвете, занимавшемся над набережной Урсулинок.
Ни одно из событий наступившего дня не было само по себе сколько-нибудь примечательным, но совокупность их повлекла за собой такие важные последствия, что эта дата стала одной из самых важных в жизни Жиля Мовуазена.
Доказательством этого с самого начала явились кое-какие признаки, неуловимые мелочи, над которыми лень задуматься и которые поражают нас позднее, когда мы наконец отдаем себе отчет в том, что они были предзнаменованием.
Например, этот смягченный, утренний свет... Этот серо-белый мир, где все звуки, и прежде всего пароходные гудки, казались особенно пронзительными, более того -душераздирающими. Они напоминали Жилю Тронхейм и еще множество северных городов, в каждом из которых он вот так же просыпался в гостиничных номерах, неразличимо похожих друг на друга.
Посмотрев на себя в зеркало, обрамленное черным с золотом, он нашел, что лицо у него уже не такое опухшее, а черты более отчетливы, чем раньше: насморк прошел. Усталость после тревожной ночи, беспорядочные хождения по городу, многодневная неопределенность- все это сказывалось теперь в тусклом цвете кожи, заострившемся носе, поджатых губах и суженных зрачках, которые темными блестками посверкивали сквозь щели век.
Что-то в Жиле изменилось: наверное, поэтому он открыл чемодан со своими вещами и, как нередко делал при жизни родителей, когда они втроем останавливались в очередном безликом номере, принялся перебирать содержимое: карточки, заткнутые за рамку зеркала; коробку из-под конфет, которую когда-то подарили его матери и в которой он держал галстуки; красивую шаль, перекупленную Мовуазенами у одного восточного жонглера.
Жиль замкнулся в себе. Особняк на улице Урсулинок как бы исчез - от него осталась лишь эта комната. Ла-Рошель уменьшилась до размеров пейзажа, обрамленного квадратом окна: край канала, кусок набережной, две далекие башни, замыкающие порт, и, слева, окно Колетты с еще не отпертыми ставнями.
Когда тетушка Элуа ворвалась к нему, он покраснел, а заметив, что она взирает на него с удивлением и не без упрека, покраснел еще больше.
- Вы перебрались в другую комнату?
Губы у Жиля чуть дрогнули, как у каждого робкого человека, когда он принимает решение. И голосом, сколь возможно более безразличным и отчетливым, объявил:
- Да. Эта мне нравится больше, и я собираюсь обставить ее на свой вкус.
- Но я же телеграфировала Бобу в Париж, чтобы он возвращался. У него есть знакомый художник-декоратор, и мы решили...
- Нет, у себя я хочу устроиться по-своему.
Это был первый сюрприз, преподнесенный Жилем всем, с кем он общался в последние дни. Держался он по-прежнему скромно, почти застенчиво; тем не менее чувствовалось, что воля его непреклонна.
- Как у вас вчера прошла встреча с этой женщиной?
- Прекрасно.
- Накормили вас по крайней мере прилично?
- Мадам Ренке превосходная кухарка.
- Что она говорила?
- Мадам Ренке?
- Ваша тетка.
- Ничего особенного.
Жиль притворился, будто не замечает, как встревожена Жерардинз Элуа.
- Кстати, наш друг Плантель приглашает вас к завтраку. Он хочет хотя бы предварительно ввести вас в курс дел вашего дяди, а теперь ваших.
Почему бы не пойти до конца? Негромко, но с упорством капризного ребенка Жиль отчеканил:
- Передайте господину Плантелю, что я не смогу позавтракать у него. Я очень утомлен. Кроме того, мне надо кое-что сделать.
- Я помогу вам. Вы же знаете, Жиль: я в полном вашем распоряжении. Мои дочери тоже. Они уже вас обожают. Что касается Боба, то я уверена: вы с ним столкуетесь, как будто дружили всю жизнь.
- Разумеется, - уклончиво проронил он.
- Чему вы намерены посвятить день?
- Трудно сказать, тетя.