Оказывается, он не забыл этого ощущения единства, нет, слияния, головокружительного растворения в природе. Оказывается, оно ещё жило в нем, ещё могло наполнить счастьем, которое не было счастьем любви или познания, свершения или творчества, а давалось просто так, мимолётно и даром, за одно лишь чувство единения с природой. “Ну, ну, — услышал Горин в себе скептический голос, — так и до пантеизма недалеко…”
Свет белого, как бы перекалённого солнца изменил траву, теперь она казалась не зеленой, а… Может ли бронзовый отлив её листвы одновременно быть мягким, ковыльно-серебристым? Казалось бы, несочетаемое — здесь сочеталось.
Впереди, левее чащи древолистов, обозначилось едва заметное всхолмление, и Горин повернул туда с той же бесцельностью, какой была отмечена вся его прогулка, хотя сама эта бесцельность была преднамеренной, ибо ничто так не сужает восприятие, как заранее поставленная задача. Приблизившись, он замер с ощущением плевка на лице: перед ним были искорёженные бугры и оплывшие ямы. Все давно поросло травой, но ещё оставляло впечатление шрама. Даже трава здесь была не такой, как везде, — грубой, однообразной, страшенной, словно сюда стянулась и тут расплодилась вся дрянь, которая дотоле тишком пряталась по окрестностям. Нарушенный почвенный слой, иного и быть не могло! Отсюда брали, брали железом, силой, ладили какие-то времянки, подсобки, без которых, очевидно, невозможен был сам посёлок.
Кулаки Горина разжались. Кто он такой, чтобы судить? Очевидно, людям надо было немедленно дать кров, за горло брала необходимость, освоители не щадили себя, а кто не щадит себя, тот не церемонится и с остальным. До уборки ли тут, у самих руки в ссадинах, успеется и потом, зато главное сделано!
И ведь хорошо сделано… Быстро сделано.
“Это мне легко быть чистоплюем, — с горьким сокрушением подумал Горин. — Может, гут, наоборот, памятник ставить надо!”
Все было, возможно, и порознь, и вместе, памятник порой неотделим от хулы — вот что удивительно в жизни.
Горин двинулся к рытвинам и буграм, чтобы обстоятельно во всем разобраться, но не успел он ступить за черту бурьяна, как услышал позади себя крик:
— Дяденька, не ходите туда! Не надо!
Он в недоумении обернулся. От купы древолистов спешила тоненькая, как стебелёк, девочка; её светлая, в облачке волос головка шариком одуванчика скользила над гущей трав.
— Это почему же мне не ходить туда? — любуясь прелестно разгорячённым лицом девочки, спросил Горин.
— Там водятся проволоки… — с тихой убеждённостью проговорила она.
— Проволока, — слегка оторопев, машинально поправил Горин. — “Проволок” нет, так не говорят…
— Есть. — Взгляд синих, как земное небо, глаз девочки был твёрд и серьёзен. — Туда не надо ходить. Просто вы не знаете.
— А остальные знают?
— Ребята знают.
— Хорошо, хорошо, — согласился Горин, не зная, что и думать. — И как же они выглядят… эти “проволоки”?
— Змейки такие. — Коротко вздохнув, девочка повела в воздухе пальцем. — Тоненькие и прыгучие…
— А-а, понятно…
Горин отвернулся, чтобы скрыть улыбку, и посмотрел на пологий, в проплешинах бугор. На ногах девочки, как он заметил, не было никакой обувки, а это значило многое: дикая местность считается окончательно обжитой тогда, когда ребёнок может всюду разгуливать босиком. И змей на этой планете не было. А вот обрывки проволоки тут вполне могли быть, в траве могли скрываться их петли, а чем это не силок для резвой детской ноги? “Здесь водятся проволоки…” Какой точный, если вдуматься, образ!
— Так взрослые, ты говоришь, ничего не знают?
— Не-а. — Она досадливо взмахнула рукой. — Я говорила, и Тошка подтвердил, а они не поверили.
— Понятно…
“Вот пакость! — рассердился он.