Забыть её по-настоящему ты не имеешь права.
Кстати, это стоит труда, и немалого. Ну, раз уж надо… В этом желании ты, к сожалению, не одинок. Такие виртуозы, как Борис Махонин, меняют ключик каждые пятнадцать минут. А Олег Рыжов… но это уже высший класс… так он вообще не опускает фоновую мысль для верности, а продолжает её развивать, думая при этом о другом. О чём, не знаю. Наверное, о чём-то более существенном. Но вот какой казус иногда получается: развитие фоновой мысли даёт иногда блестящие, совершенно неожиданные выводы… а основная так и чахнет в полуподвале.
Виктор Васильевич говорил ещё что-то, но я его уже не слушал.
Боже мой, какое же я почувствовал облегчение, когда сразу после урока поднялся на лифте под купол и там, чувствуя себя в одиночестве, придумал себе прекрасную блокировку: «Печальный демон, дух изгнанья…»
В столовой я гордо прошёл мимо столика Дмитриенки, чувствуя себя закованным в сталь и бетон. Ну-ка, подступитесь ко мне! Славка был настолько изумлён, что не успел вовремя зачехлиться, и я прослушал его сбивчивый шепоток:
«А наш-то, наш-то… дым из ушей валит!» – «Оставь ты его, что он тебе дался?» – ответила ему Лена.
А Черепашка в этот день не спустилась к обеду, и я сидел в гордом одиночестве. Бедняжка, она не умела думать о двух вещах сразу!
17
Вернувшись в комнату, я долго смотрел на себя в зеркало и остался доволен.
Особенно мне понравилось выражение моих глаз – ясное и спокойное. Но только я успел подумать об этом, как сразу же мне стало стыдно. Спецкурс давал себя знать: появилась привычка гнать от себя ненужные, недостойные мысли.
Вдруг что-то остро кольнуло меня в сердце – как толстой иглой, я даже испугался. Но это была не физическая боль: со мной так бывало и раньше – от жалости к маме или к отцу. Сейчас я чувствовал (сам не знаю, каким образом, но чувствовал определённо): с мамой и с отцом всё в порядке. Так что же тогда? И снова кольнуло. Потом я почувствовал такую сильную боль в плече и ключице, что у меня потемнело в глазах.
«Черепашка моя!» – подумал я и кинулся в её комнату.
Черепашка сидела в кресле невидимая и горько плакала.
– Ну что за манера! – сказал я, превозмогая боль. – Какое удовольствие плакать, если ты себя не видишь? Всё равно что умываться в темноте. Включись немедленно!
– Я тебе… не телевизор, – всхлипывая, возразила Ритка. – Я, может быть, не хочу, чтоб меня видели…
– Долеталась? – спросил я.
Вместо ответа послышались новые всхлипывания.
И боже ж ты мой, как у меня заломило плечо! Я чуть не взвыл от боли.
– Я, кажется, руку сломала, – сквозь стон и плач проговорила Черепашка.
– Разбилась вся… не удержалась…
Скривившись, я прислушался к себе. Нет, руку я однажды ломал, болит не так.
– Ты что? – с испугом спросила Черепашка: я её не видел, но она-то видела, как я гримасничаю.
– Спокойно, – ответил я. – Сиди и не двигайся.
Я знал, что мне делать. Я думал об этой боли, не прогоняя её прочь, я вдумывался в неё, вызывал её на себя всю. И словно бетонная балка обрушилась мне на плечо, тряхнула, придавила, проволоклась, оставив жгучие ссадины…
Я стиснул зубы и, обливаясь весь ледяным потом, прислонился к стене. «Бедная Черепашка, – повторял я про себя, – бедная Черепашка, как же ей было больно… Сидела и плакала одна, пока я упивался своими достижениями. А если бы она разбилась совсем, что бы тогда со мной было?»
Когда я открыл глаза, оказалось, что я сижу на полу, а Ритка, уже совершенно видимая, стоит надо мной и тянет меня за руку.
– Вставай же, ну вставай! – упрашивала меня Черепашка.
Я осторожно высвободил руку и поднялся. Знобило, шатало.
– Что, обморок? Обморок? Ну скажи, что ты молчишь? – спрашивала Черепашка, заглядывая мне в лицо.
– Я… ничего… – проговорил я с трудом.