Я сказал:
- Не может быть.
- Вернёшься, вернёшься. Куда ты денешься.
- Нет. Я о выводе войск. Зачем же тогда... Получится, что все зря?
- Ну почему зря? - поднял брови Мосин. - Ты свой срок скостил, считай, вчистую вышел. В рудники не попал и жив остался. Чем недоволен?
- Я о другом.
- А о "другом" подумать у нас хватает аналитиков! - резко отрубил полковник, прихлопнув по столу ладонью.
Переложил зачем-то свои бумаги.
И помолчав, добавил - негромко, но отрывисто и веско:
- Эта война уже сдана.
Я, наверное, имел страшно растерянный вид.
- Ты никогда не задумывался, - говорил Мосин, - почему так получается: чем больше мы ирзаев долбим, тем больше у них появляется нового оружия, ракет, установок? Откуда у них все это?
- Кто же об этом не задумывался.
- Знаешь, Джалис. Ты сейчас мне уже не подчинённый, считай, гражданское лицо, и потому я тебе скажу то, что иначе никогда бы не сказал. Нас - нас всех, тебя и меня - на таком уровне продали, что остаётся только лапки сложить и благодарить за милость. За великодушие, что позволили остатки самоуважения сохранить, что разрешили всё-таки воевать, а не просто сразу нами дорожку замостили. Обидно, конечно. Но не в том даже дело, что нам обидно. Мы б стерпели, будь это для пользы дела - разве нет? Плохо то, что это ошибка. Большая ошибка. Я это вижу уже сейчас, кто-то - увидит позже... Но стоить всё в результате будет ещё дороже. Веришь мне, Псих?
Неожиданно для самого себя я ответил:
- Верю.
Первый раз в речах полковника мне почудилась робко высунувшая голову нотка искренности. Или это всё же был очередной хитрый ход?
Мы ещё о разном говорили. Мосин дал мне свой номер на "экстре" и заставил зазубрить. В какой-то момент я задал совершенно глупый вопрос:
- А как же ребята?
Внезапно показалось чуть ли не предательством улетать, когда они оставались там. Вот когда я понял Тараса.
Полковник хмыкнул.
- Про персоналии не скажу, конечно. Но штрафбат я сохраню. Можешь не сомневаться.
И только позже, уже уходя, я подумал, что Мосин всё-таки не назвал в числе причин, по которым меня стоит отпустить, ещё одной. Сукин сын полковник так и не признал - или не признался? - что я своё досрочное заслужил.
Было ещё много всякой бюрократии - бумаги, подписи, снова бумаги и опять подписи. Мне выдали проездные документы и подъёмные - как раз столько, чтобы не помереть с голоду по дороге. Здесь же, на станции, в спецмедпункте мне вырезали "поводок". Кстати, я подменил симбионта - сдал им брыкова, а своего припрятал. Не ради каких-то далеко идущих планов. Просто потому, что совсем без симбионта я чувствовал себя голым, а своего сохранить было, конечно, приятней, чем чужого. При первой же возможности я посадил его на место - благо волосы отросли уже изрядной длины, в штрафбате к этому никто не придирался. Я завёл привычку увязывать их ниже затылка в мягкий хвост, и увидеть под этой шевелюрой мохнатую гусеничку было невозможно; а симбионту волосы не мешали.
Ранним утром три недели спустя я уже стоял на земле Матрии.
2.
Добирался я на перекладных, в основном - транспортниках и почтовых, что подворачивалось. Приземлился поэтому в космопорту Борха. Не ближний свет от моего дома. Но - чёрт возьми! Это была моя планета.
Здесь был другой цвет неба, и ветер - мягкий и ласковый, и земля пахла свежестью, и деревья кивали мне, как старому знакомому. Чёрт возьми! Когда-то, когда я страстно мечтал "оторваться от грунта", я и представить себе не мог, как это приятно - возвращаться.
Мои проездные документы здесь уже не действовали, денег практически не осталось, и я проехал на монорельсе лишь часть пути, потом был высажен контролёром. Испытал искушение угнать какой-нибудь транспорт, но решил не начинать пребывание на родной планете с криминала. Ехал - то на попутках, то зайцем. Был высажен ещё раза четыре. Но всё же добрался домой - правда, уже под вечер.
И столкнулся с проблемой. Дома никого не было, а я - без ключа.
Я походил вокруг. Всё осталось как прежде - даже шторы в гостиной были той же расцветки, что я запомнил. И как всегда, мама тщательно следила за тем, чтобы все окна в отсутствие хозяев были плотно заперты.
Я, конечно, не предупреждал, что еду. Да и как бы я мог? Тратить гроши, которые мне выдали, на дальнюю связь было бы недопустимым расточительством. А письмо... Да я сам добрался раньше, чем любое письмо.
Значит, придётся ждать.
Роман, небось, в санатории опять. Мама... ну, кто знает, где она может быть. Вернётся рано или поздно. Мелькнувшую было мысль, что мама могла сменить место жительства, я отбросил сразу. Нет, это мой дом. Я это чувствовал.
Смеркалось. Я уселся на крыльце, в уголке под перилами, оперся спиной о стену. Дома... Я до сих пор не мог в это поверить. Дома, и всё позади.
Тихо шумел ветер в верхушках тополей.
Я незаметно задремал под этот шум. И даже во сне мне виделось, что я дома.
Проснулся я от того, что кто-то тряс меня за плечо, и мужской голос выговаривал:
- Молодой человек, здесь вам не парк отдыха! Здесь частное владение! Молодой человек! Вы идти в состоянии? Молодой человек!
Я поднял голову.
Мужчину, склонившегося надо мной, я не знал. Он был высок и представителен, имел тёмные волосы, тёмную бородку клинышком и узкие залысины над красивой формы лбом. В карих глазах читался оттенок беспокойства и раздражения; из-под объёмного крупной вязки пуловера виднелся воротничок светлой рубашки и даже узел тонкого, в цвет тёмной нити, галстука.
На подъезде перед домом приткнулся кругленький, симпатичный колёсный кар, отсвечивающий безупречной лакированной поверхностью в свете фонарей.
А на дорожке...
На дорожке стояла мама.
Она держала в руках тортик в прозрачной пластиковой упаковке и большой букет каких-то мохнатых цветов, но руки разжались, и всё это - и тортик, и букет - медленно падало, падало, падало на дорожку, а огромные мамины глаза становились всё шире и шире, заполнили всё лицо, и наконец она прошептала - робко, одними губами - "Данил", и тортик шмякнулся на песок, и представительный мужчина, что-то ощутив, смущённо кашлянул и отошёл в сторонку...
Я не помню, как сиганул через перила...
Мама плакала - я не мог её успокоить, я обнимал её и гладил по волосам, и пальцами снимал прозрачные слезинки с её щёк. А она всё плакала и только повторяла без конца: "Данил... Мальчик мой... Данилка...", - и прижималась ко мне так крепко, словно намерена была ни за что и никогда в жизни больше от себя не отпустить...
Мужчина - я для себя уже решил, что это, наверное, и есть тот самый доктор Каминский, о котором мама частенько упоминала в письмах - потерянно топтался поодаль. Потом я краем глаза углядел, как он поднял торт и цветы, неловко пристроил все это на крылечко, а сам неуверенно двинулся к машине.
Я шепнул маме на ухо:
- Ма, твой кавалер удирает. Остановить?
Она сделала неясное движение - не то "да", не то "нет", я не понял; переспросил на всякий случай:
- Это Каминский?
Теперь мама уже кивнула определённо.
Я крикнул:
- Господин Каминский! Не убегайте!
Мама отчего-то разрыдалась сильнее, а доктор повернулся, улыбнулся и сказал:
- Тогда уж прихвачу из машины шампанское.
Потом мама растерянно искала свою сумочку, которая, как оказалось, всё время висела на тонком ремешке через плечо; в сумочке - ключ, который куда-то запропал... Сумочку решительно отобрал Каминский, вынул ключ из верхнего кармашка. Дверь тоже открыл он. И вообще взял на себя командование: первым делом набулькал маме коньяк в пузатую рюмку, пояснил, совсем как Док - "в медицинских целях!" - и заставил выпить. Поинтересовался:
- Данил, вам налить?
Я сказал:
- Давайте.
Он набулькал и мне, и себе.
Мама вдруг спохватилась:
- Данилка, ты голодный?
Я честно признался:
- Как зверь.
Мама ринулась на кухню. Ничего не вышло - всё падало у неё из рук, она разбила салатницу и уронила на пол мясо, и сунула картошку в посудомойку вместо картофелечистки. Я попытался отстранить её от этого процесса - прежде, чем она себе что-нибудь отрежет - и соорудить по-быстрому какой-нибудь бутерброд, но мама заплакала снова, растерянно держа на весу испачканные руки... Снова я её обнимал и утешал... В результате ужин тоже готовил Каминский.