На предыдущей работе, объяснила она, ходили слухи, что она живет с другой женщиной, родители жаловались, и она скрывала все до конца своей карьеры. Теперь она сожалела о том, что держала все в тайне, и чувствовала, что подвела студентов-геев, для которых могла бы стать примером, хотя я знал так же, как и она, что, открывшись, она потеряла бы работу. Будучи ее учеником, я никогда не задумывался о более близком общении между нами, но, разговаривая десятилетия спустя, я понял, насколько несчастными были мы оба. Как бы я хотел, чтобы какое-то время мы побыли ровесниками, потому что тот, кем я стал в 48, был бы хорошим другом для той, что учила меня. Вне кампуса мисс Маккей была гей-активисткой; теперь активист я. Когда я учился в старшей школе, я знал, что она лесбиянка; она знала, что я гей; но каждый из нас был заключен в тюрьму своей гомосексуальности, и прямой разговор был невозможен, что оставляло нам возможность дать друг другу только лишь доброту вместо правды. Встреча с ней после стольких лет всколыхнула мое прежнее чувство одиночества, и я вспомнил о том, насколько изолированной может быть личность с особой идентичностью, если не дать ей возможность солидаризироваться с такими же людьми по горизонтальным параметрам.
В беспокойном виртуальном сплочении выпускников школы Хораса Манна, которое последовало за публикацией истории Амоса Камила, автор с сочувствием писал как о жертвах насилия, так и об обвиненных, сказав о последних: «Это раненые, потерянные люди, пытающиеся понять, как функционировать в мире, который твердил им, что гомосексуальное желаниеэто болезнь. Школа отражает мир, в котором мы живем. Она не может быть идеальным местом. Не каждый учитель будет эмоционально уравновешенным человеком. Мы можем осудить этих учителей. Но это касается только симптома, а не первоначальной проблемы, которая заключается в том, что нетерпимое общество создает людей, ненавидящих себя и действующих неадекватно». Сексуальный контакт между преподавателями и учащимися недопустим, поскольку его неотъемлемой частью будут отношения власти-подчинения, которые затуманивают границу между принуждением и согласием. Это часто приводит к необратимой травме. Так, очевидно, и произошло в случае тех школьников, которых опросил и описал Камил. Задаваясь вопросом, как мои учителя могли сделать это, я подумал, что кто-то, чья основная сущность считается болезнью и преступлением, может бороться, чтобы разобраться в различии между этим и гораздо бóльшим преступлением. Отношение к идентичности как к болезни побуждает настоящую болезнь занять более смелую позицию.
Перед молодыми людьми часто открываются разнообразные перспективы удовлетворить сексуальное желание, особенно в Нью-Йорке. Одной из моих обязанностей было выгуливать собаку перед сном, и, когда мне исполнилось 14, я обнаружил рядом с нашим домом два гей-бара: «Дядюшка Чарли» и «Кэмп Дэвид». Я гулял с Мартой, нашим керри-блю-терьером, по маршруту, включавшему эти два вместилища облаченных в джинсовые одежды тел, наблюдая, как парни высыпают на Лексингтон-авеню, пока Марта осторожно дергала за поводок. Один человек, назвавшийся Дуайтом, последовал за мной и втащил в дверной проем. Я не мог пойти с Дуайтом или другими, потому что если бы я это сделал, то перестал бы быть собой. Я не помню, как выглядел Дуайт, но его имя вызывает у меня тоску. Когда в конце концов в 17 я занялся сексом с мужчиной, я почувствовал, что навсегда отделяю себя от нормального мира. Я пошел домой и прокипятил свою одежду, а затем целый час принимал обжигающий душ, как будто мой проступок можно было смыть.
Когда мне было 19, я прочитал объявление на обороте журнала New York, в котором предлагалась суррогатная терапия для людей с сексуальными проблемами. Я все еще верил, что проблема желания мужчин была вторичной по отношению к проблеме нежелания женщин. Я понимал, что объявление на оборотной стороне журналане самый лучший вариант для поиска терапии, но мне было слишком неловко открыться кому-то, кто знал меня. Отдав сбережения в офис на «Адской кухне», я подписался на долгие разговоры о своих сексуальных тревогах, не в силах признаться ни себе, ни так называемому психотерапевту, что на самом деле меня просто не интересуют женщины. Я не упоминал о напряженной сексуальной жизни, которую вел в это время с мужчинами. Меня «консультировали» люди (я должен был называть их «врачами»), назначавшие мне «упражнения» с «суррогатами»женщинами, которые в принципе не были проститутками, но по сути не были никем иным. В одном задании мне пришлось ползать голым на четвереньках, притворяясь собакой, в то время как женщина притворялась кошкой; метафора установления близости между взаимно враждебными видами более сложна, чем я тогда заметил. Мне очень понравились эти женщины, одна из которых, привлекательная блондинка с далекого юга, в конце концов сказала мне, что была некрофилом и взялась за эту работу после того, как попалась в морге. Требовалось постоянно менять девушек, чтобы наработка навыков не ограничивалась одним сексуальным партнером; я помню, как в первый раз пуэрториканка забралась на меня сверху и начала подпрыгивать вверх-вниз, восторженно крича: «Ты во мне! Ты во мне!»и как я лежал под ней в тревоге и тоске, размышляя, добился ли я наконец успеха и стал ли полноценным гетеросексуалом.
Лечение редко срабатывает быстро и бывает полностью успешным, за исключением бактериальных инфекций; заметить результат трудно, когда социальные и медицинские реалии очень быстро меняются. Мое собственное выздоровление было вызвано восприятием болезни. Этот офис на 45-й улице является мне во снах: некрофилка, которая сочла мое бледное взмокшее тело достаточно похожим на труп, чтобы пришвартоваться; латиноамериканская «миссионерка», которая уселась на меня с таким ликованием. Мое лечение занимало всего два часа в неделю в течение примерно шести месяцев, и это дало мне легкость взаимодействия с женскими телами, что было жизненно важно для последующих гетеросексуальных опытов, которые я рад был иметь. Я по-настоящему любил некоторых женщин, с которыми у меня позже были отношения, но, когда я был с ними, я никогда не мог забыть, что мое «лечение» было дистиллированным проявлением ненависти к себе, и я никогда полностью не прощал обстоятельства, которые заставили меня сделать это непристойное усилие. В молодости я не был способен к романтической любви, мой мозг разрывался между Дуайтом и женщинами-кошками.
Мой интерес к глубоким различиям между родителями и детьми возник из потребности исследовать их причины. Хотя я хотел бы обвинить родителей, я пришел к выводу, что большая часть моей боли пришла из большого мира вокруг меня, а какая-то частьот меня самого. В пылу спора моя мать однажды сказала мне: «Когда-нибудь ты сможешь пойти к психотерапевту и рассказать ему все о том, как твоя ужасная мать разрушила твою жизнь. Но это будет твоя разрушенная жизнь, о которой ты будешь говорить. Поэтому создай для себя жизнь, в которой можешь чувствовать себя счастливым и в которой можешь любить и быть любимым, потому что важно именно это». Можно любить кого-то, но не принимать его; можно принять кого-то, но не любить его. Я ошибочно считал недостатки в принятии со стороны моих родителей недостатками в их любви. Теперь я думаю, что главной частью их жизни оказался ребенок, говоривший на языке, который они никогда не думали изучать.
Как родитель может понять, следует ли искоренять или поощрять что-то в поведении ребенка? В 1963 году, когда я родился, гомосексуальная активность была преступлением; в моем детстве это был симптом болезни. Гомосексуалы были преступниками. Когда мне было два года, в журнале Time писали: «Даже в чисто нерелигиозных терминах гомосексуализм представляет собой злоупотребление сексуальной способностью. Это жалкая второсортная замена реальности, жалкое бегство от жизни. Как таковая она заслуживает справедливого отношения, сострадания, понимания и, по возможности, лечения. Но она не заслуживает ни поощрения, ни популярности, ни рационализации, ни фальшивого статуса мученичества меньшинства, ни софистики по поводу банальных различий во вкусахи прежде всего никакой претензии на то, чтобы быть чем-то большим, чем пагубная болезнь».