Эйгес он рассказывал, как прибыл в Петроград в 1915 году. Вообще это станет одной из самых излюбленных его темчто-то в этом было крестьянское, чуть лукавое, почти сказочное: явился из ниоткуда, обхитрил всех и теперь, глядите, стал первым; где онивсе те, кто смотрел на него свысока?
Рассказы эти обрастали всё новыми подробностямивозможно, тогда и появились валенки, они же «гетры».
Эйгес запомнила, что, рассказывая, он сидел сбоку на ручке кресла, но не пишет, где сидела сама. В этом же кресле? Полуобернувшись к нему? Но тогда он поцеловал бы её, набравшись смелости, в первый же вечер. А этого не было.
Значит, сидела напротив. А на ручку кресла уселся, скорее, из стеснения. Если бы в креслопоявилась бы скованность, необходимо было бы вести разговор каким-то другим, «серьёзным» образомв виде поступательной беседы; а с ручки кресла всегда можно взлететь, сделать круг по комнате, сократить расстояние между собой и Катей, которая, конечно же, теперь это особенно видно, необычайно хороша хоть и грустна немножко.
Да и зачем она стихи пишет? Не надо женщине этим заниматься.
И лет ей, кажется, больше, чем ему, у неё точно первым не будешь.
А Есенин хотел быть первым.
Наконец, Катя была чем-то и уловимым, и неуловимым похожа на Зину.
Эти то ли еврейские, то ли немецкие девушки, с благородными манерами, туманные и томительные, с умными, красивыми, внимательными глазами, одновременно и влекли его, и отпугивали.
* * *
Некоторое время они были соседями.
Дом, где обитали Есенин с Мариенгофом, и дом, где жила Екатерина, углами указывали друг на друга.
Эйгес: «Нельзя было выйти из дома, чтобы не встретиться с парой: один, более высокий, Мариенгоф, другой, пониже, Есенин. Увидев меня, Есенин часто подходил ко мне».
«Иногда он шёл, окружённый целой группой поэтов. Есенин любил общество, редко можно было увидеть его одного. Разговаривая с шедшими с ним поэтами, Есенин что-то горячо доказывал, размахивал руками. Он говорил об образе в поэзииэто была его излюбленная тема».
«Когда же он пишет стихи? Вероятно, ночами, думала я. Домашней жизни у него не было: где-то он и Мариенгоф пьют чай, где-то завтракают, где-то обедают»
Быть может, девушка, которой только что, в марте, исполнилось двадцать девять, незамужняя, думала ещё и о другом. Почему, скажем, Есенин живёт с Мариенгофом, а не с ней? Почему он с Мариенгофом неразлучен, а с нейразлучён?
Она, в конце концов, тоже поэт и тоже, наверное, хотела бы идти рядом и говорить про образы.
«Иногда, возвращаясь домой с работы, я видела Есенина, стоящего перед подъездом гостиницы Люкс. Он в сером костюме, без головного убора. Мы вместе поднимаемся по лестнице, и в большом зеркале на площадке лестницы видны наши отражения. Как-то, будучи у меня, он вытащил из кармана пиджака портрет девочки с большим бантом на голове. Это портрет его дочки, и он рассказал историю своей женитьбы».
Есенин прямо сообщил Эйгес, что ценит свободу и независимость.
И шаг за шагом изложил, как обстоят дела:
У меня, Катя, есть жена, но я с ней не живу; ещё у меня, Катя, есть дочь, но видел я её только на фотографии. Но главное, Катя, на сегодняэто мой имажинизм; ты видишь мою жизнь, иной она не станет.
Она, кажется, всё-таки надеялась на другой поворот событий. Она была влюблена.
«Кроме встреч, ещё были какие-то постоянные напоминания о нём. То я увижу на улице афишу о выступлении с его фамилией, то, работая в библиотеке, я постоянно наталкиваюсь на его фамилию, разбирая какие-нибудь журналы или газеты. Это были или его стихи, или критика о его стихах. Много писали о нём в провинциальных газетах и журналах, которые мы получали в библиотеке. Раскрывая газету, я машинально искала букву Е и действительно наталкивалась на его имя. Вот что-то написано о нём, я с жадностью прочитываю. Ведь это было время подъёма его славы. О нём говорили, писали, ходили на его выступления. Если не все проникались чувством его стихов, то многие шли ради любопытства послушать, повидать то, о чём так много говорят. Он и сам чувствовал и любовь, и поклонение, и влияние, которое он производил на молодых поэтов. Иногда он говорил про молодёжь: Меня перепевают! Но был этим доволен».
«Часто Есенин звонил мне по телефону. Стояли весенние дни, но топить уже перестали. Кутаясь от холода и стараясь уснуть, я вдруг вздрагивала от резкого звонка
Очевидно, Есенин звонил, вернувшись поздно откуда-нибудь домой. Называя меня по фамилии и на ты (так было принято и заведено поэтами между собой), он говорил отрывисто, нечленораздельно, может быть, находясь в не совсем трезвом виде, вроде того: Эйгес, понимаешь, дуб, понимаешь, что-то в этом роде, часто упоминая слово дуб. Я, конечно, ничего не понимала, однако образ дуба как-то ясно запомнился»
«Когда в скором времени я уехала в дом отдыха, вышла в парк и увидела по обеим сторонам аллеи громадные дубы, я вспомнила слова Есенина. Мне захотелось послать ему дубовый привет. Как раз один из отдыхающих, молодой человек, по имени тоже Сергей, уезжал в Москву на несколько дней. Я сорвала несколько дубовых веток и, перевязав их вместе с белым билетиком, на котором было написано: Сергею Есенину, попросила его зайти на Тверскую в Кафе поэтов. Поручение было исполнено».
Этой же весной они стали близки. У неё в номере. С Мариенгофом было заведено: домой никого не водить. И, при любых обстоятельствах, возвращаться ночевать тоже домой.
Он и вернулся.
Через несколько дней позвонил как ни в чём не бывало: снова по фамилии и на ты.
Екатерина приняла всё как есть.
Она уже была достаточно взрослой, чтобы понять: иначе с ним и быть не может.
Ещё она отлично пела, Есенину нравилось. Он просил петь те песни, которые любил. А она этих песен не зналавсё-таки в разной среде выросли, исполняла какие-то свои, те, что любила сама.
* * *
В апреле имажинисты замахнулись на Большую аудиторию Политехнического музея, Лубянский проезд, дом 4. Какой смысл толкаться в кафе? Надо брать большие залы.
Развесили огромные плакаты, зазвали всех знакомых и знакомых знакомых.
Выступление состоялось 3 апреляполную аудиторию не собрали, но людей было достаточно.
Имажинисты выступали с докладами.
У Есенина доклад назывался: «Кол в живот (футуристы и прочие ветхозаветчики)».
У Мариенгофа: «Бунт нас (нота имажинистов миру)».
У Шершеневича: «Мы кто и как нас оплёвывают».
Текст своего доклада Есенинкажется, единственный из всехнакануне выступления даже конспективно не набросал.
Надеялся на разлёт мысли, на вдохновение; в итоге получилось своеобразно.
Шершеневич: «Есенин говорил непонятно, но очень убедительно У него было слабоволье речи, но не слабоволье мысли Весьма возможно, что в рассуждениях Есенина было не меньше научной мысли, чем в исканиях Хлебникова»
Имажинисты брали наглостью, натиском и частотой стрельбы.
На кооперативных началах они открыли одно за другим несколько издательств: «Имажинисты», «Орднас», «Чихи-Пихи», «Сандро».
Одновременно с публикацией «Декларации» имажинисты, только пару недель как сбившиеся в кучу, в газете «Советская страна» анонсировали выпуск девяти книг: двух антологий, двух Есенина, двух Мариенгофа и по одной Ивнева и Шершеневича. Кусикова они поначалу придерживали. Сандро уже рассчитывал на первые роли, но взят был за деловые качества и колоритность. На самом деле его звали Александр Борисович Кусикянон был армянином по отцу и черкесом по матери, но представлялся исключительно черкесом, потому что армян и так много. Ходил во френче, в сапогах с кавалерийскими шпорами и был необычайно амбициозен. Воевавший в составе Северского драгунского полка в Первую мировую, получивший ранение, после Февральской революции он служил помощником военного комиссара Анапы, участвовал в Гражданскойнекоторое время в должности командующего кавалерийским дивизионом; но теперь думал только о поэзии, иной судьбы, помимо поэтической, для себя не видя, и в даре своёмувы, весьма ограниченномпоначалу даже не сомневаясь.
Особенное всё-таки время было тогда: бывшие драгуны и комдивы стремились в поэты, словно важнее и желаннее на свете ничего и быть не могло.