Достраивают Николаевскую железную дорогу.
Достоевский только что отметил свою первую в Омском остроге Пасху.
Тургенев нарисовал толстую собачку в письме Полине Виардо.
Днепр освободился от ледяных оков, и англичане вновь с жаром принялись за строительство моста.
Газета «Северная пчела» сообщила о рождении козленка с ястребиной головой.
Юноша сладко спит. По устам его скользит улыбка, словно и во сне он помнит, что едет в далекое, взрослое путешествие, в чудный Киев, к дядюшке.
Остается лишь скользнуть беззвучно сквозь густой ресничный лес, заглянуть по ту сторону дрожащих век нашего героя, отметив по пути: сыровато, уж не пустит ли он вот-вот слезу?
Ба, да он на пиру! Сизый табачный дым стелется над столом с остатками закусок, лепится клоками к желтеньким обоям, заслоняет дешевую народную картинку. Кто там? Бова на коне, Еруслан на хвостатом драконе? Не разглядеть. Возле стеныбатарея пустых бутылок, одна прилегласил стоять нет. Гости расшумелись, раскраснелись, поют.
Дым столбомкипит, дымится пароход Православный веселится наш народ!
Регентует чернокудрый Евген, стоит посреди комнаты, густым голосом ведет неумелый хор. Глистовидный Георгиевский в коричневом франтове, добытом по случаю на Ильинке, вьется рядом, машет руками, совсем не в лад. Рябоватый Лавров, Жданов с красной шишкой на скуле оседлали стулья и скачут. Гладко выбритый Вася Иванов, дядька Опанас в вышиванке поют тоже. И быстрее, шибче воли мчится поезд в чистом поле!
Ни один из них в настоящем поезде пока не ездил, поезда не видал. Только через 20 лет дотянется до Орла железная дорога. Но песня веселая, тема в масть.
Один хозяин не поет, стоит, опершись о дверной косяк, смотрит, будто издалека. Ему тянет душу: хоть и рассказывал всем, будто покидает Орел на месяц-другойпоглядеть на Киев, осмотреться, зналне вернется ни за какие пряники, вцепится в скупое дядюшкино гостеприимство зубами, и ни за что. Глохлый, прогорелый город, прощай. И не задорный мальчишник это, не проводыпохороны.
Никогда больше ему не пить с ними, не петь, не ворочать в канцелярии пыльные связки дел, не кунать перо в помадную банку с чернилами, не курить на дворе под анекдоты и молодецкий гогот.
Только зачем же лошади скачут мимо, под густой окрик ямщика, почему захлебывается колокольчик?
Юноша распахивает глаза. Воздух рвется от звонавзбивая пыль, мчит курьерская, с колокольчиком и бубенцами. Он смаргивает слезу, промакивает щеку ладонью. Звук тает. Как и не было сытой тройки с крытым экипажем. Впереди только избенки выступившей за поворотом деревни. Попутчики его тоже начинают потягиваться, просыпаться. Он глядит на них сквозь ресницы, ему лень знакомиться, что-то говорить.
Прямо напротив широко зевает плотный русобородый купец: взгляд цепкий, глаза в зелень, чистый крыжовник, а руки ленивые, полные, мягкие. Рядом мелко моргает тщедушный приказчик, он при купце, судя по стриженой челке и чинному виду, из староверов. Слева посапывает, откинувшись назад, кудрявый молодец, кровь с молоком. Возница придерживает лошадейнавстречу бредет стадо. Несет навозом и бедностью; коровы за зиму исхудали, идут, покачиваясь, норовят ущипнуть по дороге хоть листик жмущейся к забору ботвы. За ними плетется белобрысая девка, тоже будто после болезни: щеки бледные, под глазами синева, едва держит кнут, на ходу спит.
Голова раскалывается, во рту мертвая послепопоечная сушь. Юноша судорожно сглатывает, снова ныряет в забытье. Слышит сквозь дрему, как соседи знакомятся и сейчас же сближаются друг с другом, как умеют сближаться в дороге одни лишь русские люди.
Звучит раскатистый смех, льются-переливаются словавещество, воровство, погуливать
Где народ, там и воровство, рокочет сочный купеческий голос.
Ну, нет-с. У немцев воровства не бывает. Мне артельщики из Петербурга сказывали, сыплет звонкий тенор. И у шведов нигде не встретишь.
Брешут, обрывает купец.
Чего им брехать? Брешет брох о четырех ног.
Брох, черный молодой пес в ржавых подпалинах, привязан на базарной площади к телеге, дышит теплым паром; по вытоптанному на площади снегу шагает гусь, глинистого окраса, любимец протодьякона. Навстречу емубелый крепыш квартального. Слышится яростный гогот, рыжий пух вспархивает над бойцами, но внезапно меркнет ясный снежный свет
Он опять в тарантасе, кудрявый сосед тормошит его и странно булькает горлом.
Гы-гы-гы. Вот так спит, хоть в гроб клади
Рано еще совсем, рано, бормочет юноша.
Неравна рана, иная рана бывает с полбарана, слышит он в ответ и не понимает ни слова. Вылезай, говорят, прибыли! То-то и оно, что не убыли, а прибытку-то всякий рад.
Юноша окончательно просыпается. Смотрит на балагура. Глаза у юношичерные, злые, на дне плещет досада. Такой оборвали сон А вдруг протодьяконский одержал бы верх!
Тройка стоит возле дверей неказистого заведения, сильно вытянутого и деревянного. У склоненного набок крыльца яростно чешется по-весеннему грязный пес, не обращая внимания на новых посетителей. Все уже заходят в трактир.
Как прикажете величать?
Николаем, хмуро цедит молодой человек и добавляет через паузу: Семенов сын. Пить охота!
Николай Семенович, с иронией в голосе повторяет приказчик. Ну а я Судариков буду, Никита Андреевич, из Нижнего. Ехали долгонько, решили заглянуть в заведение. Не угодно ли будет Вот и попьете.
Подкрепись в честной компании «бальзаном» со стерлядью, вновь рассевшись в тарантасе, в разговор затягивают наконец и черноглазого юношу. Николай Семенов сын рассказывает, что служил в Орловской уголовной палате, нынче же едет в Киев, к дяде-профессору, чтобы поступать летом в Киевский университет. Говорит, как пишет, вретглазом не моргнет и сам себе верит. Русобородый купец знал, оказывается, его отцатот приезжал к ним в Елец расследовать одно дело. Всякий трепетал тогда Семена Лескова Незаметно летят за разговором версты.
Кромы! басовито роняет возница.
Снова вставать, разминать сомлевшие члены. Слезли, отряхнулись, потянулись, опять пошли пыхтеть за самоваром.
Кромы Николай знал как свои пять пальцев, до последнего кривого проулочкасколько раз проезжал здесь гимназистом, по пути в родной Панин хутор с отцом или кучером Антипом, забиравшим его на каникулы.
Городок славился крепкими лукошками и фальшивыми паспортами. Но сейчас стоял мирно, застенчиво, зацветали яблоневые садыв Кромах особенно густые, тенистые. Оторвавшись от остальных, Николай пошел по знакомым улицам. Потолкался на Крупчатной и дождался-такипаренек с кулем на плече сыпанул в него мукой шутки ради, забелил рукав сюртука. Обернулся, закричал ему грозно, но баловник уже нырнул в какую-то незаметную дверь.
Пошел к Главной. На ней когда-то стоял дом, в котором зимовал сам батюшка Степан Тимофеевич Разин, но сейчас пройти тут можно было только по тонкой досочкес весны и до самой сухой жары Главная превращалась в глянцевитый коричневый пруд. Повернул к Московской, самой нарядной, с несколькими каменными домами, с нее на Ряд скую: здесь тянулись лавки со съестным и железным и стоял трактир. На цирюльне сколько уж лет висела фанерка с надписью: «Сдеся кров пускают и стригут и бреют Козлов». Перечитал и в который раз засмеялся.
Из раскрытой двери трактира дохнуло запахом вареной гречкии он вспомнил вдруг свой дорожный сон целиком: гусями он только закончился, на гоготе оборвался. До этого ему привиделись снег и пахнущий гречкой родной Орел, который чем дальше отодвигался, тем становился милее.
Старинный город
Зимой город хорошел, стоял как обряжен.
Черную бездонную лужу у недостроенного собора, ветхие флигели усадьбы графа Каменского с подушками вместо стекол, груды досок у домов вечно строившихся мещан, канавы, разрытые вдоль дорог свиньями, всё покрывал милосердный снег. Соборная лужа стекленела, кривые улочки, побелев, прямели. Снежным светом искрились сады; домишки, нахлобучив на тесовые крыши снеговые шапки и словно подбоченясь, глядели первостатейными купцами.
Тишина над городом вставала такая, что, когда в Девичьем звонили часы, в домах у Плаутина колодца разговор прерывался: требовалось переждать, как отзвонят. Даже лошади ступали по снегу беззвучно. Разве изредка всхрапнет какая да вскрикнет с долгой зимней докуки петух.