Я не напишу и не скажу ей о тебе ничего плохого. Он хотел добавить, что дочь не дура и достаточно насмотрелась на их отношения. Но удержался. Уже решил, что не отдаст ей дочь и сумеет сделать это, потому что его желание не отдать ей дочь сильнее ее желания взять дочь к себе. И, чувствуя свою силу, не захотел быть грубым.
Не знаю, беспомощно махнула она рукой. Поступай как хочешь. Ты и так сделал все, чтобы отдалить ее от меня.
Он промолчал, хотя это была неправда. Он никогда и ничего не делал для того, чтобы отдалить от нее дочь. Он просто был ей ближе, чем мать, и это началось давно, с тех пор, как девочка пошла в школу и начала делиться с ним, а не с ней главным из того, что происходило в ее маленькой, отгороженной от них жизни.
Хотя я чувствую себя сейчас виноватой перед тобой, но виноват все равно ты, сказала она с полными слез глазами.
Ну что ж, в этом была доля правды!
Будем считать, что так, сказал он и, поцеловав ей руку, пошел вниз по лестнице.
Вася! окликнула она его, когда он уже спустился на два марша.
Что? остановившись, спросил он.
Она смотрела на него, свесившись через перила.
Спасибо, что ты на меня не сердишься. И больше не высылай мне аттестата, не нужно.
Хорошо, не буду. Он, не оборачиваясь, пошел вниз.
2
Так он расстался со своей женой, которая с тех пор прислала ему три письма и в первом из них заверенную у нотариуса копию свидетельства о разводе.
Третье, осеннее письмо было уже не из Казани, а из Ташкента.
Оказывается, ее мужа перевели туда, тоже директором, но в другой театр. Она писала, что рада этому переводу. Новое место, новые люди, и ничто не напоминает ей о прежнем.
«Ну и радуйся, пожалуйста. Я-то тут при чем?» сердито подумал он тогда, осенью, прочитав это письмо. Но все равно ответил на него, как и на два первых, что жив, здоров, все нормально.
У него не было причин обижать ее, не отвечая на ее письма.
Пускай они не особенно умные, но ведь это при тебе, казалось бы, умном человеке, она так и не поумнела за пятнадцать лет совместной жизни
С дочерью он сделал все, как решил. Вызвал по редакционному телефону на переговорную в Омске свою старшую, замужнюю, но бездетную сестру. Докричался до нее, объяснил в нескольких словах, что произошло, и получил разрешение прислать дочь.
Только если она сама захочет, слышишь? кричала на него по телефону сестра. И чтоб Ксения носа к нам не совалавыставлю! И сам не качайся, снова крикнула она. Слышишь?
Слышу, слышу, сказал он. Уже не качаюсь, хватит.
Сестра знала, что он два раза, еще до войны, собирался расстаться с Ксенией, да так и не расстался. Дождался войны.
Сестра была учительницей математики, и была замужем тоже за учителем математики, и там, в Омске, работала в одной с ним школе тридцать пять лет, с девятьсот седьмого года. Ксению она знала, но не любила и, наезжая в Москву, останавливалась не у брата, а у своих знакомых.
Видела несколько раз и девочку. В последний раз, когда ей было двенадцать лет. И, уезжая к себе в Омск, на вокзале бесцеремонно сказала на прощание Лопатину:
На тебя наплевать, нисколько тебя не жалею, что посеял, то и пожал. А за девочку страшно. Жаль, что нет закона: отнимать детей у тех, кому они не нужны.
Когда Лопатин сказал по телефону, что вышлет на дочь аттестат, а кроме того, постарается отправлять посылки, сестра ответила:
Разумеется! Кормить-то ее надо! А как у нассам догадываешься. Присылай все, что сможешь. Не бойся, кроме нее, ни на кого не истрачу.
Можно было этого и не говорить, но по своему самоедскому характеру все-таки сказала! Еще потом, после войны, заставит читать целый гроссбухсколько было получено и на что истрачено!
Ничего не поделаешь, такая уж была онане подходи, ушибешься, его старшая сестра Анна Николаевна, которую с детства любил и с детства боялся, а теперь собирался отправить к ней свою дочь.
Писать дочери о том, что произошло, он не стал. Попросил ехавшего в эти дни через Горький в Балахну в командировку по бумажным делам начальника издательства захватить на обратном пути дочь. Написал ей короткую записку, чтобы приехала повидаться, пока он здесь, в Москве, и послал ей вызов. Оформить его было сложно, но редактор, в свое время обещавший, но так и не отпустивший Лопатина съездить к дочери, теперь, как ни трудно, устроил этот вызов.
Девочка приехала растерянная и счастливая. Первое, что спросила, пока ехали с вокзала в редакцию:
А где мама?
Но когда отец объяснил, что матери нет в Москве, понимающе кивнула:
Я так и подумала, а то бы ты вместе с ней написал.
Ехала и смотрела по сторонам на московские улицы, на закамуфлированные, перекрашенные дома, на ежи, на сохранившиеся, еще не разобранные по сторонам от проезжей части Садового кольца баррикады Сказала:
Всем у нас так хочется в Москву
Он привез ее не домой, а в редакцию, в ту комнату, где неделю назад объяснялся с ее матерью.
Утром с помощью товарищей он перетащил сюда из других комнат диван и два пустых канцелярских шкафаотгородил ей закуток.
Поживешь тут два-три дня со мной на казарменном положении.
Дочь счастливо кивнула, и по глазам ее было видно, что она готова не два-три дня, а хоть до конца войны жить тут с ним рядом на казарменном положении. И он почувствовал себя таким виноватым перед нею, хоть плачь.
А подольше нельзя? не удержалась и спросила она.
Нельзя, ответил он. Потому что и в самом деле было нельзя. Шли бои на Харьковском направлении, и, если б не дочь, он улетел бы туда сегодня же, а не через два дня, как договорились теперь с редактором.
Он начал напрямик, с самого трудного, с рассказа о том, что произошло между ним и ее матерью. Но разговор этот оказался проще, чем он думал. Хотя что значит «проще»? Для него, может, и проще, а как для нее, неизвестно. Проще оттого, что она не плакала? Но она вообще никогда не плакала.
Она выслушала и спросила:
Мама не оставила для меня письма?
Не оставила. Сказала, что напишет тебе.
А как ты думаешь, она не вернется?
Можно было ответить просто: думаю, что не вернется. Но надо было договаривать все до конца, и он сказал, что сам не хочет, чтобы ее мать возвращалась к нему.
Совсем не хочешь?
Совсем не хочу.
Она поняла, что он говорит правду. Сидела молча, потом спросила:
Ты совсем не знаешь ее мужа?
Совсем не знаю, сказал он и добавил: Хочу надеяться, что он хороший человек.
Она пожала плечами, как старшая, с котором заговорили, как с маленькой.
Он ожидал, что самым трудным будет уговорить ее ехать в Сибирь к тете Ане, но она отнеслась к этому со взрослым пониманием безвыходности своего положения.
Хорошо, я поеду. И спросила, долго ли идут туда письма.
Он не мог толком ответить. Сестре за время войны писал всего два раза, а ее письма получал, возвращаясь с фронта, не зная, сколько они пролежали в редакции.
Я буду оттуда писать маме, хорошо? Ты не возражаешь? спросила она.
И, поспешив ответить: конечно, нет, не возражает, он даже не понял сразу, каким важным был этот вопрос, оставлявший ее с ним и отделявший их обоих от матери.
Нет, разговор об отъезде в Сибирь оказался не самым трудным.
Самое трудное наступило на третий день утром. Ему надо было улетать; внизу у подъезда дожидался в машине летевший вместе с ним фотокорреспондент, а у дочери был билет на уходивший в Сибирь вечерний поезд. И уже ничего нельзя было поделать ни с его командировкой, ни с ее отъездом. Гурский обещал посадить ее в поезд и договориться с проводниками. И не приходилось сомневаться, что он сделает все это не хуже, чем сам Лопатин. А все-таки в последние минуты, когда наспех пили чай с бутербродами втроемон, она и Гурский, на лице дочери, таком взрослом до этого, вдруг с детской откровенностью выразилось страстное желание, чтобы не уезжали ни он, ни она, чтобы все продолжалось так, как было в эти два с половиной дняможет быть, самые интересные во всей ее жизни. Она прожила их вместе с ним, со своим отцом, здесь, в редакции, окруженная добрым любопытством всех этих военных людей, с которыми он знакомил ее в длинных редакционных коридорах и которые сами заходили в его комнату, чтобы взглянуть на жившую у него на казарменном положении дочь, а потом начинали при ней говорить с ним о своих делах: где кто был, что написал и кому и на какой фронт снова надо лететь или ехать