У кладбища бочек мы нарвали одуванчиков и отправились в гостиницу, сопровождаемые темнотой: белые ночи кончились, к одиннадцати уже темнело.
С моря тянуло соленой сыростью, корабли на рейде засветили огни, и темнота приблизила их к берегу.
Мы снова вышли к воде, и я сунула в залив палец попробовать, соленая ли вода. Вода была ничего себе.
Потом мы побывали на побережье двух океанов, высаживались в разных заливах и бухтах. Но везде, спрыгивая с трапа китобойца или гусеницы вездехода, мы прежде всего совали палец в воду: соленая? Откровенно говоря, этот суеверный ритуал уходил корнями в дремучие истоки колдовства, как и танец отлетающего самолета. Мы стремились задобрить бога чукотского побережья. Чего не сделаешь, когда небо, самое капризное в мире, единственная доступная здесь дорога. Волей-неволей приходилось и самим заботиться о погоде, спокойствии моря и продолжительности дождей.
Вам повезло, такого лета на побережье не было десять лет, не раз говорили нам.
Повезло! Мы только усмехались. Мы-то знали, что все здесь совсем не так просто. Как-то в Певеке после неожиданных, изрядно вымотавших нас неприятных событий Харитонов сказал: «Знаешь, я устал заботиться о погоде». И мы просидели в аэропорте Апапельхино без малого одиннадцать дней.
Вопрос передвижения самый трагический для Чукотки. Человек летит на день рождения к тетке и соседний поселок и возвращается домой через два месяца. Отпускники иной раз воловину курортного сезона проводят в жестких креслах анадырского или билибинского аэропортов.
У морского вокзала мы встретили знакомых по анадырскому аэропорту всклокоченных, невыспавшихся, помятых.
«Байкал» подходит, объяснил нам механик из Эгвекинота, обросший щетиной, слегка навеселе. Одиннадцать часов и дома, уж наверняка. Море, я вам скажу, не небо. Правда, к прошлом году у нас в заливе Креста ничью пароход горел страсть! Детишки там были, женщины. Ребятишек прямо вот так швырком перебрасывали на спасатель. А шторм, я вам скажу, качка И то б все сгорели, да два механика спустились в машинное, где самое пламя, и люки за собой задраили чтоб палубу от огня удержать. Это, я нам скажу, люди А из поселка все было видно, как он горел. Бабы по берегу туда сюда, ревут так, что душу рвет. Да меня и самого перевернуло. А все равно пароходом надежней. Одиннадцать часов и дома, а так, я вам скажу, вторую неделю торчу и порту, как попугай на табуретке, по метеоусловиям
«Байкал» приходил ночью. У вокзала полно было небритых мужчин и усталых женщин с детишками, отчаявшихся дождаться самолета. Детвора, несмотря на поздний час, с криком носилась между чемоданами. Некоторые, уморясь, падали и засыпали тут же, на узлах.
Севернее и того хуже: туман да ветры, говорили нам, не езжайте туда, послушайте доброго совета, а то, неровен час, засядете до зимы.
Чукотка уже глянула на нас вприщур холодными глазами Химеры, когда наш ИЛ-14, ослепнув, рвался из Магадана через громоздкие завалы облаков. Нацепи лыжи и беги себе за самолетом: ощущение укатанной снежной равнины было непоколебимо реальным. Земли больше не было, океана тоже. Была белая, искристая брони, непроницаемая и жутковатая. Анадырь нас не принял. Сутки мы попивали молоко в Марково и небрежно прогуливались у марковских приречных ив. Если б кто-нибудь сказал нам тогда, что эти ивы последние деревца на нашем долгом, изнурительном пути! Как мы тосковали потом по листьям, по горьковатому запаху веток.
В одном из заполярных поселков молодая женщина рассказывала:
Повезла я свою дочушку первый раз в отпуск, на Большую землю. Выходим в Хабаровске, а она как запрыгает, как закричит: «Мамочка, мам! Смотри, смотри кругом кино!» Это она деревья увидела. И все дергает меня за рукав и спрашивает: «Мамочка, а чем это пахнет, чем это так вкусно пахнет?» И как заревела я в голос: «Доченька, говорю, ты моя бедная, это же землей нашей пахнет, землей!» И все захолонуло у меня внутри: надо же, ребенок запаха земли не знает! Муж набросился на меня: постыдись, говорит, люди смотрят, а ты разливаешься
Ночью мы провожали «Байкал». Было холодно и грустно. Мы уже знали, что никуда не уедем от властного зова имен: бухта Провидения, залив Креста, мыс Блоссом. Где-то за черным небом и морем стыла огромная, пустынная земли с холодными скалами, нежданными бухтами, одинокими, разъеденными туманами поселками.
Через дна дня диспетчер аэропорта объявила:
Пассажирам, следующим до Лаврентия, подойти к стойке номер один для регистрации билетов.
Вы родились в рубашке, у нас и по месяцу сидят, сказал нам диспетчер.
В Лаврентий нас вез сухощавый красивый летчик в темных очках и модной фланелевой рубашке с закатанными по локоть рукавами.
Запрыгнув в самолет, он весело оглядел всех, дал мне заграничную пилюлю от укачивания и, узнав, что среди пассажиров три москвича, вручив нам бидон с прозрачной, светящейся от свежести икрой, кусок хлеба и две ложки. Мы наслаждались икрой, постанывая от удовольствия, а он сидел на мешках с почтой и улыбался радовался за нас. Потом поднялся к себе в кабину и крикнул, надевая наушники:
Ну, как везти как пассажиров или как груз?
Как пассажиров, пожалуйста! поспешно ответила я.
Внизу, голубое-голубое, было Берингово море, и, так как мы держались берега, плавали под самолетом нерпичьими шкурами золотистые плоские острова. Иногда они казались розовыми, и тогда особенно резко прочерчивали их извилистые речонки, лагуны и озерца.
«Аннушка» шла плавно и нетряско, как лодка по пруду. Нам тогда казалось, что это из-за погоды: все голубое и штиль. А дело было в летчике, в Вале Земко. Но это мы поняли потом, полетав с другими пилотами, услыхав имя Вали от десятков разных людей и почувствовав наконец, что такое летчик Чукотки, побережной Чукотки. А тогда мы по достоинству оценили только Валину щедрость и его деловитое изящество.
Вы особенно-то не прощайтесь, сказал Валя, высадив нас в Лаврентии, все равно встретимся, и не раз.
Лаврентий небольшой, чистый поселок, с хорошей столовой, двухэтажным кварталом и даже биллиардом, установленным на втором этаже обширного, холодного Дома культуры. Здесь собрано все, что полагается иметь серьезному, уважающему себя северному поселку.
Попав в Лаврентий, мы оказались в Чукотском районе, самом восточном в Союзе, восточнее которого только Тихий океан, вернее, Берингов пролив.
Утром следующего для, когда наши земляки в Москве еще не думали укладываться спать и только что садились к телевизорам, в жарко натопленной комнатке райсовета еще молодая, подкошенная неожиданным горем женщина рассказывала нам свою историю первую из услышанных на Чукотке.
КОЛОКОЛЬЧИК У КОЛЮЧИНСКОЙ ГУБЫ
Нарта лежала уже пустая у яранги, и собаки, рыча, дожирали тухлую корюшку. А Лида все стояла, уронив руки, и ветер с Колючинской губы забирался за старенький цигейковый воротник. Она не чувствовала боли, нос и щеки одеревенели, стали чужими.
Что же вы делаете? Замерзнете! проваливаясь в сугробах, к ней бежал молодой мужчина в белой оленьей кухлянке. Идемте же скорее!
Слова вырывались у него тугими областями пара. «Зеленский, здешний учитель», представился он, подталкивая Лиду к ближайшей яранге. Потом он оттирал ей снегом лицо и руки, но все равно кожа со щек еще долго лупилась тонкими сухими чешуйками.
По ночам Лида часто просыпалась и, глядя в душную темноту, не могла никак сообразить, где она. От густого запаха прогорклого китового жира, плохо выделанных шкур и подгнившей рыбы тяжело ломило голову. Но в конце концов припоминались мать на воронежском перроне, дядькины губы под усами, жестко выдохнувшие: «Север не любит плакс», и потом бесконечный, как больной бред, путь сюда, на Колючинскую губу. Синий снег, ночь и вспышки северного сияния, от которых она сначала прыгала с нарт в сугроб напоминало отблески разрывов. Дома, в Воронеже, шел сорок второй год. А здесь вроде и не было вовсе времени.
«Месяц-другой потерплю, подхватывая пальцем слезы, думала она, до весны как-нибудь перегорюю, а там сбегу»
Весна пришла мокрая, ветреная. Полог яранги провисал от сырости. И сразу наступило лето, тоже туманное и сырое. Небо стояло над ярангами низко-низко. В стойбище было голодно. Мужчины с истощенными за зиму стадами ушли в тундру. В ярангах остались только женщины и дети. Собаки, теряя клочья шерсти, носились по стойбищу, подкарауливая помои, которые выплескивали из яранг. Но есть было нечего, и все чаще у стойбища среди кочек встречался свежий собачий скелет: упряжки поедали слабых.