Всего за 249 руб. Купить полную версию
И не только историков: любовь народа к своим тиранам или как минимум нежелание отнестись к ним критически раздражает гуманистическую мысль от Грозного до наших дней. Еще школьниками многие из нас читали диалог в бессмертном «Одном дне Ивана Денисовича»:
«"Иоанн Грозный" разве это не гениально? Пляска опричников с личиной! Сцена в соборе!» «Кривлянье! Так много искусства, что уже и не искусство. Перец и мак вместо хлеба насущного! И потом же гнуснейшая политическая идеяоправдание единоличной тирании. Глумление над памятью трех поколений русской интеллигенции!» «Но какую трактовку пропустили бы иначе?..» «Ах, пропустили бы?! Так не говорите, что гений! Скажите, что подхалим, заказ собачий выполнял. Гении не подгоняют трактовку под вкус тиранов!»
Но Михаил-то Юрьевич Лермонтов был бесспорный гений и уж никак не выполнял ничьего заказа, а до чего величественным выписан грозный царь Иван Васильевич в его «Песне про царя Ивана Васильевича, молодого опричника и удалого купца Калашникова»!
Ну хорошо, юный Мишель следовал законам эпического жанра. А что заставляло благороднейшего Алексея Константиновича Толстого в как бы даже и реалистическом «Князе Серебряном» изображать Ивана Грозного жестоким, но величественным владыкой, а не мелким грязным садистом? С пятого класса помню, каким высоким слогом обращались к нему призраки казненных бояр: здрав буди, Иване, се кланяемся тебе, иже погубил нас безвинно
А у Булгакова Иван Васильевич наделен неким даже почти трогательным простодушием: «Увы мне, грешному!.. Горе мне, окаянному!..» А это ведь подлинная цитата из Послания в Кирилло-Белозерский монастырьиз того послания, где великий государь, царь и великий князь всея Руси именует себя псом смердящим, обретающимся вечно среди пьянства, блуда, прелюбодеяния, скверны, убийств, грабежей, хищений и ненависти, но при этом надеется найти Божью узду для своего невоздержания в иночестве. А потому заранее сетует на упадок строгости в монастырских нравах: дашь ведь волю царюнадо и псарю; дашь послабление вельможенадо и простому. «А ныне у вас Шереметев сидит в келье словно царь, а Хабаров и другие чернецы к нему приходят и едят и пьют словно в миру. А Шереметев, не то со свадьбы, не то с родин, рассылает по кельям пастилу, коврижки и иные пряные и искусные яства, а за монастырем у него двор, а в нем на год всяких запасов».
Дипломатическая переписка Грозного тоже просится в какую-то умилительную комедию: «А до сих пор, сколько ни приходило грамот, хотя бы у одной была одинаковая печать!» пеняет он английской королеве Елизавете. «Мы думали, что ты в своем государстве государыня и сама владеешь и заботишься о своей государевой чести и выгодах для государства, поэтому мы и затеяли с тобой эти переговоры. Но, видно, у тебя, помимо тебя, другие люди владеют, и не только люди, а мужики торговые, и не заботятся о наших государских головах и о чести, и о выгодах для страны, а ищут торговой прибыли» прямо-таки первое столкновение либерализма и государственничества! «Ты же пребываешь в своем девическом звании как всякая простая девица» в оригинале «пошлая».
Примерно в это же время один из подданных этой пошлой девицы, Уильям Шекспир, канонизировал манеру изображать исторических злодеев могучими, а потому обаятельными. Ибо история, какой она только и может существовать в культурной памяти народа, не наука, но художественное произведение. Карамзин тоже прекрасно это понимал: «История в некотором смысле есть священная книга народов, главная, необходимая; зерцало их бытия и деятельности, скрижаль откровений и правил; завет предков к потомству, дополнение, изъяснение настоящего и пример будущего». «Вымыслы правятся (исправляются), соглашался он, но для полного удовольствия должно обманывать себя и думать, что они истина».
Однако насчет иоанновых потех он обмануть себя не сумелэти ужасы не вписывались в поэтику сентиментализма. Но в сегодняшнюю культурную память чернейший царский юмор, пожалуй, уже можно было бы ввести: привязывать жертвы к саням и загонять лошадей в воду, жарить «изменников» в муке, словно карасей, кликать среди пира добровольных палачей: «Ну, кто мне разрежет этого гуся?» в этом есть какой-то чудовищный, но все же размах. А народная память, равно как и всякая память культурная, романтична. Она легко примет ужасное, переведя его в разряд величественного, но отторгнет мелкое и унизительное. Даже в сегодняшнюю национальную культуру вряд ли удастся загнать образ Грозного-маньяка, хотя есть немало свидетельств, что он выходил из пыточных застенков разрумянившимся и повеселевшим. И наверняка не задержится в культурной памяти та пытка с эротическим оттенком, которой он подвергал женщин-ЧСИΡ (членов семьи изменников родины): таскать их взад-вперед в обнаженном виде, усадив верхом на жесткий канат.
Жертва умирала в страшных муках, а удали, юмора здесь невозможно высмотреть даже сквозь самую снисходительную лупу. А значит, им и не задержаться в национальной культуре. Ибо назначение любой культурыпреображать мерзкое и унизительное в трагическое, то есть ужасное, но все-таки высокое. Видеть своего правителя, оставившего несмываемый след в истории, грязным и мелким садистом, означает для каждого народа испоганить свою священную книгу. И ни один народ на это не пойдет, сколько бы его ни упрекали те, чей собственный возвышенный образ питается какими-то другими вымыслами (жестокой же и мерзостной правдой о себе не живет никто).
Потому останутся тщетными и все наши попытки пигмеизировать образ Сталина, сколь бы чудовищными ни были его злодеяния. Этого не позволит сделать вовсе не рабский дух народа, но дух романтический. Да и память о сталинских жертвах тоже оскверняется этим снижением жанра, для которого гибельны не ужасы, но пошлость. Это прекрасно чувствовал такой романтик, как Пастернак: прежде нами правил безумец и убийца, а теперь дурак и свинья. Подобные критерии вроде бы невыгодны были для него самого, но ведь поэт не ищет выгод!
А всякий народпоэт.
Где митинги в защиту гениев?
Когда после нашумевших выборов еще за неделю до того политически неозабоченные люди вышли на митинги, мой первый вопрос был: а где они были раньше? Почему целые годы молчали? Почему их не выводила из терпения наглая коррупция, оскучнение газетных полос, опошление телеэкранов и прочая, и прочая, и прочая? Мешали стеснения свободы слова? Бросьтеу людей всегда есть возможность вести подрывную словесную деятельность посредством кухонных разговоров, анекдотов, слухов, сплетен, а уж возможности «протаскивать идейки» в художественной литературе сегодня поистине безграничны, однако лишь очень немногие культурные писатели работают в жанре так называемого критического реализма. А ведь именно словом и мнением, да, мнением народным была если не свергнута, то «опущена» советская власть. И опускали мы ее не корысти ради (не так уж плохо нам жилось), а токмо волею ущемленного достоинства: мы перестали себе нравиться в декорациях советской власти, а потому возжелали их переменить. В последнее же десятилетие я не замечал ни намека на «революцию языков» ни в застолье, ни в литературенигде не просвечивало никакой новой грезы, новой сказки, из коих только и рождаются политические движения.
А значит, у поствыборных митингов причины были не политические, а психологические или даже эстетические: люди вышли защищать не образ будущего своей страны (такого образа ни у кого из них не было и нет), а красивый образ самих себя, стараясь отмыться от понесенного унижения. Практического результата от перевыборов вряд ли кто-то серьезно ждал, если бы даже каким-то чудом у партии Сидорова отняли десять-двадцать-тридцать-сорок мандатов в пользу партии Петрова, поскольку как Сидоров, так и Петров люди с полной очевидностью ординарные, а чтобы бросить вызов сложившемуся равновесию, нужно быть очень храбрым человеком с командой таких же смельчаков.
Ведь вступить в реальный бой хоть с той же коррупцией означает покуситься не на такие мало кого колышащие фантомы, вроде Справедливости, Конституции и т. п., но на самые что ни на есть шкурные интересы наиболее сильной, умной и организованной корпорациииз такой борьбы есть очень много шансов не просто выйти побежденным, но и вообще не выйти живым. Творец южнокорейского чуда генерал Пак Чонхи пережил несколько покушений, а последнего так даже и не пережил.