– От усталости книги не жгут! Или тебе слава Цинь Ши Хуанди покоя не дает?!
– Цинь Ши Хуанди сжигал книги прошлого, а я сжигаю книги будущего! – с загадочной улыбкой произнес Артемий.
– Что ты там городишь? Какие еще книги будущего? Ты хотя бы понял, что здесь написано?
– «Племя хамово мыслит вещами, племя иафетово – духом вещей» – что же в том непонятного?
Артемий сдавил свои веки пальцами, да так сильно, что, открыв глаза, несколько мгновений еще не видел ничего, кроме вихря из золотой пыли и печной сажи.
Пока знакомый интерьер просачивался акварельной пеной сквозь опустившуюся пелену, Артемий не проронил ни единого слова. И слышно было, как стрелки часов вырезают из воздуха бумажные круги.
– Ответь, – заговорил Артемий все с той же загадочностью в голосе, – что видится тебе, допустим, в слове «любовь»? Что нарисуется в твоем сознании от одного лишь упоминания о том, что мы обычно называем этим словом?
– Оставь ты, Артемий, свою путаность!
– В чем же ты видишь путаность? Не в том ли, что мы с тобою взялись рассуждать о тех вещах, которые не терпят описаний?
– Не пытайся убедить меня в том, во что и сам не веришь. Не ты ли прежде говорил, что слову все подвластно?
– Да, я! Но вот тогда ответь мне должными словами, что есть «любовь»?
Иван Антонович молчал. Любой ответ ему казался глупым. Он помнил как любил и помнил как любили его. Обрывки прошлого застыли в сгустке дней, как в янтаре запекшийся узор из комариных крыльев. Что это было? Взмах ее руки, бархатный голос, горячая ладонь, улыбка, тень от деревьев, соскользнувшая с ее груди, рассыпавшееся однажды ожерелье? Нелепица! Перед Иваном Антоновичем вдруг предстала экзальтированная ассистентка кафедры философии того института, в котором он когда-то учился. «Дайте мне дефиницию религии!» – срывалась она с контральто Леля в «Снегурочке» на меццо-сопрано Марфы в «Хованщине». Ивану Антоновичу сделалось неловко от собственной беспомощности в таком простецком деле, каковым для всякого образованного и знакомого с трудами Бруно Бауэра человека является выведение дефиниций.
– Вот и суди, Иван, о том, что словно бы и всем известно, да только никто этого выразить не может. Так и любовь у нас всем видится по-разному. А египтянин, говоря о ней, тысячу лет рисовал плуг, поскольку в земле фараонов иероглиф с изображением плуга имел значение «любить».
– «Влюбился, как сажа в рожу влепился», – радостно подхватил Иван Антонович, зная, что Артемий не станет тягаться с ним в знании пословиц, – «Новый друг, что неуставный плуг».
9
– Так ведь нет же у нас иероглифов. И не было никогда, – упирался Иван Антонович.
– Да в каждом слове иероглиф, – отвечал Артемий. – Только мы эти иероглифы от самих себя спрятали, чтобы рабами их не стать.
– Или кого-нибудь рабами их не сделать? – ухмыльнулся Иван Антонович.
10
Вечернее небо стирало краски дня незримой кистью из суетливых ласточек, метавшихся над прудом. Сидя в лодке, Иоганн подмигивал Якобу, и оба брата замирали в восхищенье, внезапно распознав брахистохрон в полете птиц. От воскрешенных ауспиций в их головах рождались мириады формул, которые они спешили записать друг другу мелом на камзолах. Возня раскачивала лодку, на борту которой значилось загадочное имя «Bernulli».
На пустынном берегу одиноко возвышался каменный дом. В желтом свете, струившемся из окна, виднелись контуры чьей-то хрупкой фигуры. Тщедушный человек стоял, раскинув руки, в самом центре огромной залы.
– Скорее, – кричал Иван Антонович, – мы можем не успеть!
Артемий выбился из сил. Он больше не мог бежать.
– Остановись, Иван! Дай дух перевести.
– Вот же беда с тобой!
– Кому беда? – выдохнул Артемий.
– Да всем! Всем беда!
Увещевания Ивана Антоновича мало походили на каприз и еще меньше на шутку.