Мы выходим из кустов, и перед нами открывается черная дымящаяся земля. Мельница торчит на крохотном желтом островке. Вдали, на пригорке, зеленеют ржаные всходы. Возле изгороди, согнувшись, торопливо уходит к деревне маленький человек в синем. Узнаю отца. Он удирает от полосы, заслышав нас.
Алешка подходит к полосе, как к медвежьей берлоге. На концах останавливаемся. Совершенно голая земля лежит перед нами от мельницы до самого оврага.
Мы не хотим тревожить людей. Но уже Тюкавин и Ефим Каляба поджидают нас. Тюкавин протирает глаза, вытряхивает из бороды соломинки. Нас окружают. На минуту смолкает гудение молотилки.
Она всходит позднее ржи. Опасного ничего нет, говорю я.
Все неохотно расходятся. Со мной остается один Тюкавин. Он стоит, вытянувшись. Высокий, нескладный, ладони наравне с коленями.
Тебе чего, старина? Иди, иди, все будет ладно.
Не зная, чем прикрыть свою тревогу, он идет и ворчит:
Ну, я же говорил, что после!
Дома я собираю все сельскохозяйственные брошюры и просматриваю их. Не Алешкина ли тут вина? Почему он не опробовал семян? Как теперь узнать? Вспоминаю рассказ Анны об опытах ее старика. Бегу к ним. Петрович в палисаде. В одной рубашке, без шапки, роет около стены канавку. Увидав меня, бросает работу.
Вот в кой-то веки припожаловал!
Поздоровавшись, он достает свою медную табакерку и, подмигивая мне, как когда-то в детстве, шутливо предлагает понюхать.
Я наклоняюсь к нему, как в детстве, когда хотелось сообщить что-нибудь интересное, и он доверчиво повертывает ко мне левое ухо.
Покажи пшеницу!
Он быстро выпрямляется. Хочет нахмурить брови, хочет сделать обиженный вид, но только отворачивается.
А тебе кто сказал?
В твоем доме сидит предатель. Тебя выдали с головой.
Плутовка! Настоящая плутовка! Ну что с тобой делать? Пойдем!
На ходу он продолжает нюхать табак и ворчит, ворчит на меня, на Анну, на весь белый свет, населенный такими мошенниками.
В уголке огорода старый рассадник. В нем, по краю, прикрытая оконной рамой зелень. Петрович откидывает раму. В несколько ровных рядков, сильные, с широкими перьями стоят ростки пшеницы.
Земля около них любовно взрыхлена и расчищена. На ней ни соринки, ни камешка. Вокруг крохотный частокол из палочек.
Погибло два. Взошло на седьмой день, говорит Петрович.
Мы долго еще рассматриваем его крохотный мирок на рассаднике, и Петрович кажется мне, как никогда, родным и близким. Я говорю ему:
Вечером приходи, утешу.
А что есть?
О войне.
Он стоит, задумавшись. Батальные сцены всегда его волнуют.
И ты будешь читать?
Я буду.
Что с тобой делать? Надо прийти.
Я иду к отцу. У него строгое, чужое лицо. В такие минуты с ним трудно спорить. Придирчив. Ядовит. Особенно накаляемся мы в споре о боге.
Глядя на меня в упор, он сталкивает между собой отцов церкви, как давнишних приятелей. На моих глазах воздвигает красивое мифологическое здание и любуется им. В заключение говорит, что созерцать бога можно во множестве видов. Пророчица Приска узрела Христа даже в женском образе.
Манос, как только я сажусь между ним и Петровичем, склоняется ко мне и шепчет:
Предрика опять выступал.
А! Он часто выступает.
Манос выпрямляется и гордо раздувает ноздри. Теперь наклоняется ко мне Петрович:
Сам-то лют сегодня.
В глазах его смех и просьба. Он делает руками движение, как бы раскрывает книгу. Я грожу ему пальцем, и оба тихонько смеемся.
Слушай, шепчет мне Петрович. «Назарий помолился, и идолы рассыпались в прах».
Желтые страницы бесшумно ложатся друг на друга. Щекоча меня мягкими кудрями полушубка, Петрович беспокойно двигается на лавке.
Вчера, опасливо озираясь на отца, шепчет Манос, читали пьесы мстительные или трогательные, комические.
А! Ну и что же?
Было интересно.
Он зевает и, выпрямившись, прижимается затылком к стене.
«Когда палач отрубил ему голову, святой поднял ее и отнес на то место, где нужно было его зарыть».
Те-те-те! произносит Петрович.
Да, действительно! говорю я.
Тут уж мы не можем удержаться.
Отец обрывает чтение.
«И тогда многие язычники крестились во имя господне»
Петрович облегченно вздыхает и тихонько постукивает зеркальной крышкой табакерки. Я вынимаю из кармана новую книгу и даю ему. Дрожащими руками Петрович достает очки. Наблюдаю за отцом. Да, сегодня он готов для схватки. Что будет в центре нашего спора? Может быть, расплывчатый Логос, в определении которого столько разногласий между отцами церкви? Или учение Оригена о теле как о темнице?
Сегодня я буду особенно настойчив и потребую от него, как софист Евбулид, прямого: «Да или нет?». Целых пять лет мы не спорили по этим вопросам! Вчера я попросил у него Библию. Он удивленно глянул на меня и переспросил.
Да, Библию, повторил я.
С испугом и радостью он подал мне Библию.
Петрович настолько увлекся, что не замечает вдруг наступившей тишины. (Губы отца плотно сжаты.) Я дергаю Петровича за рукав, но поздно. Не поднимая головы, он смотрит в сторону, смотрит в другую спасения нет.
Ну, брат, попал!
Отец молчит. Он знает, что виновник нарушения порядка я.
Что делать? Промолчать? Закрыть книгу и уйти на печку?
Что, Федорович, устал? заискивает Петрович.
Устал не устал, все равно ты не заменишь. Тебе бы что-нибудь о ворах прочитать, вот было бы дело!
Всему свое время.
А ты, повышает голос отец, круглые сутки готов сказки читать. Разбуди среди ночи, скажи, за десять верст босиком прибежишь.
Ну уж это напрасно! Будет сердиться-то, читай!
Вчерашнюю, трогательную, добавляет Манос. По образцу злободневных. И думая, что сказал умно и кстати, с достоинством смотрит на меня.
В это время мягко хлопает книга. Как бы откуда-то издалека мы слышим вздох, голос:
А ты, брат, все равно как мумия: какую книгу ни читай, тебе одинаково.
Мудреное слово так ошарашивает Маноса, что с полминуты он сидит молча. Потом достает из кармана сложенный вчетверо платок и, не развертывая его, подносит к лицу, как пуховку с пудрой. (Этот жест он подсмотрел у какого-то горожанина.)
Сейчас стоит мне вмешаться, закипит спор. Но я остаюсь в стороне. Убеждать здесь, кроме отца, некого. Здание упало раньше, чем я к нему притронулся.
Отец наклоняется к книге. Тягостная тишина.
Проходит полчаса. Петрович, грустный, поднимается и уходит. Отец недвижим. Мы с Маносом тоже встаем. Открываем двери и шагаем во тьму. С поля дует холодный ветер. Приносит запах дыма и печеной картошки. Кто-то ужинает в теплине. Небо проглядывает из-за туч. Сыро. Неуютно. Где-то совсем невидимые бьются об изгородь последние листья рябины. За полем бойко стучит мельница. Около нее плавают огни. То вспыхивают, то гаснут. Это мужики с большими пучками лучины ходят в мельничный амбар.
Артюха, лодку-у-у! доносится с реки.
Вот тоже, вздумал ехать через плотину ночью! Кажется, я слышу всплеск воды и бас неведомого мне Артюхи.
Ситуация! к чему-то говорит Манос и скрывается от меня во мраке, как в омуте.
Глава шестая
Мельница стоит спокойно, но он смотрит в поле. По-праздничному одет. На нем драповое пальто пятидесятилетней давности, жирно смазанные дегтем сапоги и моя красноармейская фуражка.
Увидав меня, отводит свой взор к лесу. Розовый восток лежит на синих елках. Ясно. Небо кажется выкованным из одного гулкого листа. По меже гонят колхозное стадо. Сбоку равнодушно вышагивает бывшая наша пеструха.
Хорошая осень! говорит он и смотрит на ближайший участок поля.
Старое наше гумно стоит без крыши, как человек без головы. Косые ворота открыты жадно и страшно, как изуродованный рот. А внутри пыль, обвевавшая еще лапти прадеда Артемия, поднимается из каждого угла. Ветер гонит ее вместе с запахами предков, и над черными стенами она качается подобно желтому дыму.
Да-а-а, произносит он и повертывается к деревне.
Мягко постукивая колесами, едет несколько подвод с хлебом. Это колхозники из соседней деревни. Все они знают отца. Здороваются с ним. Спрашивают, как живет, в колхозе ли он.