Александр Иванович Тарасов - Будни. Повести и рассказы стр 25.

Шрифт
Фон

 А почему ты для Алешки не хочешь сделать?

Молоток застывает в его руке на полувзлете.

 Для Алешки-то Хм! Тут, братец мой, одна закавычка. Членом сельсовета состоит. Хорошо, есть совесть  скажет правду, нет совести  припишет то, чего я и не в силах сработать.

 Да ведь ты его с колыбели знаешь?

 В обличье знаю, а что у него на душе, и ты не знаешь.

 Я-то знаю.

 Ну, значит, ты больше награжден разумением,  уже раздраженно произносит он.

 Узнает Алешка, обоим будет неловко. Он хотел прийти ко мне.

 Пускай приходит. Пять рублей в неделю зарабатываю. Эка важность!

Однако кладет молоток и тревожно посматривает за печку.

 Там у тебя что?

 Тоже пристали! Не мог отвязаться.

Я молчу.

Он идет за печку и через минуту выносит оттуда дном вперед яркую, как солнце, кадку. Долго соображает, куда бы ее поставить. Кладет на полати и прикрывает тряпьем. Снова идет за печку и выносит шайки, держа их, как пузатых младенцев. Прячет их и, вздыхая, берет молоток:

 Ободрались и оттоптались все. Сам видишь.

Да, я вижу, как он бьется. Сегодня ради моего приезда спал вверху. Далеко за полночь ворочался на постели. Проснувшись под утро, я увидел его стоящим в переднем углу. В одном белье, непричесанный, он молился:

 Ты еси утверждение притекающих к тебе, господи, ты еси свет омраченных и поет тя дух мой

Светало, на розовом фоне окна он, маленький, съежившийся в комочек, казался особенно жалок.

В моих мыслях он двоится. Мне жаль в нем того первого, безгранично простого, доброго, и меня злит этот второй  жадный, упрямый, во всем сомневающийся.

Однажды в споре со мной о происхождении мира он ни за что не хотел согласиться с тем, что наука знает, из чего состоит солнце. О спектральном анализе он не раз читал и слышал от меня. Даже как будто соглашался со мной. А теперь делает вид, что ничего не знает. Я объясняю ему до отупения, более часу. Он пристально смотрит на меня сквозь очки и, выждав, когда я кончу, начинает цитировать на память место из какого-то забытого мной византийского писателя о непознаваемости небесных светил.

В это время я почти ненавижу его. Беру карандаш и рисую на бумаге призму.

 Вспомнил,  говорит он, следя за моей рукой.

И вдруг лицо его становится простым и печальным. Он со страхом, торопливо добавляет:

 А спорить больше не будем. Нет, нет  не будем.

И опять мне становится жаль его. Но я все-таки говорю:

 А солнце, может быть, и не нужно. Ведь бог сделал его «на третий день после того, как появился свет»? Или, может быть, в «Книге бытия» ошибка?

Он долго с укоризной смотрит на меня и, не найдя что ответить, принимается быстро наколачивать второй обруч. В кадке мечется гулкое эхо.

Глава третья

Да, мы решили устроить бунт. Переговоры ни к чему не повели. Угол наш бесповоротно расколот на два мира. Надо действовать. Вырабатываем тактический план. Сидим как заговорщики: я  у окна, на отцовском месте; брат  рядом со мной; сестра Даша  на стуле, как хозяйка.

Внизу с гулким визгом и стоном носится рубанок. Неостывшая радость управляет руками отца: в кои-то годы дождался  вся семья в сборе. Он ничего не подозревает.

Можно начинать выступление. Но к отцу пришел дед Ермолай Прокопов, отец бросил рубанок, и мы не можем дождаться, когда они кончат разговаривать. Дружба их трогательна. Не видясь несколько дней, старики справляются друг о друге. По вечерам они читают «Жития святых». Иногда в качестве поблажки Ермолаю допускается чтение «Князя Серебряного», «Брынского леса» или «Повести о том, как львица воспитала царского сына».

Раньше на эти вечера приходил старый молчун Игнат Долото. Смяв на груди бороду, дремал, покачивался и сыпал на пол табак из незавернутой цигарки. Приходил широкий, с бородой во всю грудь, солдат турецкой кампании Никита Орестов. Он так рыкал, здороваясь, что огонь в лампе на мгновение приседал и вздрагивал. Незваный, непрошеный, заглядывал на огонек Манос и сидел чучелом на лавке.

Один за одним умерли Долото и Орестов. Остались, по словам отца, они с Ермолаем «одни на всем белом свете», да по-прежнему непрошеный врывается Манос и тянется, как на параде.

За последние годы Ермолай, будучи стариком вообще шутливым, стал чаще и чаще ошарашивать отца кощунственными комментариями к прочитанному.

 Тут, Федорович, без бутылки не разберешь.

Отец долго смотрит на него в упор, не зная, что сказать от смущения.

Иногда, в момент сильнейших страданий какого-либо мученика, в тот момент, когда голос отца торжественно приподнят, Ермолай вдруг ни к селу ни к городу начинает гмыкать.

 Ты что?

 Как его, бедного! А? Кверху ногами!

Ничего особенного не сказано, однако в избе незримо появляется смех. Смех в шелесте желтых страниц, в уютной теплоте огонька, в блеске прокопченных бревен на потолке, в самом воздухе, пропитанном запахами кислой овчины и нюхательного табаку.

Отец начинает протирать очки. Ермолай сидит, уже строго вытянувшись. В глазах жестокий, как у мученика, блеск. Сидит долго, без движения. И гром проходит, не разразившись. Вздохнув, отец надевает очки. Минуту-две Ермолай слушает, не моргнув. Затем начинает озираться по сторонам. Зевает, протяжно и сладко охая. Или, набрав большую щепоть табаку, начинает втягивать его широкими ноздрями с таким необыкновенным храпом и свистом, что кошка, сидящая с ним рядом, опрометью бросается под стол.

 Потише!  говорит отец, не отрываясь от книги и не видя полных смеха глаз Ермолая.  Нечего носом хвастаться!

Снова тишина и монотонный голос отца. Тихонько гудит ветер в трубе. Привалившись к косяку рамы, Ермолай сладко и прочно засыпает.

Сегодня разговоры их особенно многословны. Мы уже теряем надежду. Брат хочет просто пойти и позвать отца, но тогда наш замысел едва ли увенчается успехом.

Мы слышим хлопание двери внизу и веселый говор. Отец открывает дверь, и оба, борода к бороде, шагают на меня.

Даша перевязывает голубую ленту в косе. (Так удобней ни на кого не смотреть.)

 Скажи,  обращается ко мне отец,  на сколько поднимался стратостат «СССР»?

Я говорю. Старики, успокоенные, садятся на лавку, теребя бороды, мирно беседуют.

Даша собирает на стол. Рассеянная  вместо сахарницы сахар кладет в блюдце. Хмурюсь: «Подведут ребята». За столом делаю условный знак, поднимаю указательный палец. Даша начинает торопиться и проливает чашку.

Отец сам бежит за тряпкой.

 Ай-ай, не обварилась?

 Нет.

Это происшествие окончательно побеждает Дашу. Она сидит, не поднимая глаз. «Измена»,  мигает мне брат и сердито сует сестре пустую чашку.

Я предупреждаю его легким толчком в ногу и громко говорю:

 Значит, решил?

 Да, решил.

Старики вдруг смолкают. Блюдечки застывают у них на ладонях.

 А ты, Даша?  обращаюсь я к сестре.

Она думает.

 Да ведь только что говорили,  сердясь, выдаю я ее.

 А как же он один?  кричит она, выдавая нас обоих.

Старики давно перестали улыбаться. Блюдечко в руке отца дрожит. Он ставит его на стол и начинает поглаживать грудь. Ермолай достает табакерку, сует ее обратно в карман, снова достает и, набив табаком нос, смешно двигает челюстями, собираясь чихнуть.

Я чувствую на себе упорный взгляд отца, слышу его покашливание. Это означает: «Что угодно, только не говори больше этого при нем».

Они пытаются разговаривать.

 Приходи, Петрович, вечерком.

 Приду. Что почитаем?

 Найдем что-нибудь.

Петрович встает. Никто его не удерживает.

 Хорошо, что приехал,  пробуя улыбнуться, говорит он мне на прощание.  А мы уж тебя так ждали!

Отец сидит, сложив на коленях худые маленькие руки, и смотрит куда-то в угол.

Мы долго молчим.

Приходит из школы младший брат. Он лезет за стол, достает тетрадку и читает нам изложение на заданную тему.

 Хорошо,  говорю я ему и закрываю тетрадь.  Пей-ка лучше чай.  Потом я поворачиваюсь к отцу.  Мы решили

 Знаю, знаю!  кричит он.

 Так что ж теперь делать, отец?

 Делиться надо,  еле слышно произносит он.

 А разве ты не с нами?

Он молчит.

Хорошо,  уже сухо говорю я.  Будем делиться.

Ваша оценка очень важна

0
Шрифт
Фон

Помогите Вашим друзьям узнать о библиотеке