Александр Иванович Тарасов - Будни. Повести и рассказы стр 23.

Шрифт
Фон

 Кто эта Решетиха?

 Марина Семенова.

 Марина  повторяю я, и сердце мое учащенно бьется.  Что же ее так прозвали?

 Видишь ты, сынок,  не отвечая мне, продолжает отец,  как бы назад пятками не ходить. Мне семьдесят один год!

 Не пойдешь?

 Волосы-то у меня большие. А туда идти  все равно что волосы снять да среди бела дня по деревне пройти.

 Ну, не так уж страшно. Что тебя может держать?

 Держать-то Гм! Все как будто на новый лад. А станешь разбираться,  нет, не все. Какая-то десятая доля мешает.

 Что это за десятая?

 А ты покопайся и у себя ее найдешь.

 У меня-то нет.

 Ну, нет, значит, твое счастье.

 А как ты на это смотришь?

 Я-то?.. Слушай, расскажу тебе историю. Ехали мы с Дашей из Полянки. Пахали. Мерин молодой, сумасшедший. Я держу его. «Исправь седелку!» Стала она исправлять седелку, а меня будто кто подтолкнул, говорю: «Да садись на него!» На лошади никто не бывал. Стала она садиться, как мерин уши навострил, да задрожит-задрожит! Я ей кричу: «Вались!» Упала она, да поздно. Рванулся, мне два зуба вышиб, на воздух меня поднял. Ну, делать нечего, взял и отпустил. Он помчал.

Отпустил, сошники-то сразу в землю воткнулись, оглобли треснули, только пыль поднялась, а больше ничего не видно. Разве удержишь? Берегись! Так и тут. Уходи, видно, с дороги. А дорога та широкая, всю Россию приняла. Мы вот только кое-где на тропочках, как зайцы в кругу. Как ни ходишь, а все на старое место придешь.

 Скоро и тропочек не будет.

 Ну что же, один останусь. Стану жить, как Диоген в бочке.

Глава вторая

Отец легонько трогает меня за плечо, и мы останавливаемся. За кустами в оранжевом рассвете медленно идут по меже двое. Один  рыжебородый, в каком-то коричневом тряпье, в лаптях, без фуражки, волосы перетянуты веревочкой. Впереди него раскачивается длинный парень в синей рубахе, в синих штанах, босиком. На плече, как пика, деревянная мера.

Мы узнаем Васю Кисяя и шестнадцатилетнего его сына Пашку. От поры до времени они начинают говорить, но то ли им лень, то ли не могут найти контакта, замолкают.

 Да-а-а  мечтательно произносит Пашка.

 Хм!  отвечает отец.  А все-таки

И снова молчат. Кисяй смотрит в небо. В небе, далеком и холодном, исчезают звезды.

Теперь нам хорошо видны их лица. У Пашки синие глаза. Он курнос и губаст.

 В Сибири, чай, есть такие места, что хлеб без навоза растет,  говорит Кисяй.  Вот бы туда на простор жизни!

 Теперь, брат, везде одинаково.

 Ну? Ты думаешь, и там?

 Не знаю,  вяло отвечает Пашка.  Поди, и там то же самое.

Кисяй вздыхает.

 Ошалел совсем,  шепчет мне отец.  Оба и с сыном-то ничего не делают, только мотаются да спят.  И уже со страхом добавляет:  Вот так всю жизнь прожил.

Пашка снимает с плеча меру. Но прежде чем промерять, они начинают спорить: один говорит, что тут не больше шести с половиной, другой находит, что будет шесть и три четверти.

Не дождавшись, когда они кончат спорить, мы выходим из-за кустов. Оба удивленно смотрят на нас.

 Славно!  говорит Кисяй.  А мы думали, кроме нас, никого и в поле нет.

Он кивает на солнце, выглядывающее из-за леса.

В деревне поют петухи. Откуда-то приносит вчерашнюю теплоту и горечь овинов.

Кисяй делает Пашке вялый знак рукой. Пашка начинает мерить.

 А ты и единоличника не трожь,  говорит Кисяй.  Колхоз колхозом, а единоличник тоже жить хочет.

Мы с отцом молчим. Мне кажется, Кисяй говорит больше по привычке жаловаться. Ему даже сердиться-то лень. Вспоминаю Марину. Неужели опустилась до этого? Непонятно и страшно.

 Колхозу  земля и единоличнику тоже земля,  продолжает Кисяй.  Ведь, кажется, такая идея-то спущена.

 Шесть с половиной!  радостно кричит Пашка, нашедший, что их полоса у́же на четверть. И смотрит на нас своими синими глазами.

Мы идем молча. Под ногой хрустит упругая отава.

По обе стороны плывет земля. Она кажется лиловой и пахнет яблоками.

Первым опять начинает отец:

 Это меня очень устрашает.

 А что, другие-то лучше?

 Другие-то? Скажем, Петрович. Работником был.

Он опирается по сторонам.

 Идем низом?

Мы торопливо спускаемся в овраг. Здесь нас никто не видит. Журчит ручей. Сонными бабочками опадают листья ольхи.

Он откашливается и, не смотря на меня, говорит:

 Нельзя два раза войти в одну и ту же реку. Это кто сказал, не помнишь?

 Гераклит.

 Мудрый человек.

Мы останавливаемся у свежевспаханной полосы. В бороздах блестят паутинки. Склон в этом месте крут и неровен. Кое-где громадными жабами разлеглись валуны. У другого конца стоит ветрянка с остановившимися крыльями. От нее, сгорбившись, бежит к реке изгородь.

 Вот, сынок, смотри, что осталось.

Он вытягивает над полосой руку.

 И ведь что сделали: борозды-то не в ту сторону пошли! Помнишь, как раньше было?

 Раньше у нас с тобой весенняя вода много земли крала. Вот они и повернули

Полосой этой мы владели исстари. Очистил от леса и разодрал ее прадед Артемий. В семнадцатом отец поменялся с соседом, которому досталась эта полоса во время передела. Земля здесь тяжелая, с водорезом, сильно зарастает, сосед согласился охотно.

Рядом мельница стоит, изгородь, разноцветные кусты  все остается по-прежнему, а полосы нет.

 Все равно как ураган прошел,  тихо говорит отец.  Места не узнаешь. Все снесло, все сравняло.

И, желая вызвать во мне улыбку, легонько трогает меня теплой рукой и шепчет:

 Парнем-то ты, бывало, с гулянки да на полосу. А один раз под утро задремал на конце. Уж я тебя не бранил, пожалел. Помнишь?

Двенадцатилетним подростком, едва возвышаясь над сохой, вприпрыжку, вприскочку вымерял я на этой полосе каждую пядь земли, знал на ней каждый камешек. В гору норовистый мерин бежит. Соху выталкивает, бросает из стороны в сторону. Руки мои ноют. От беспрерывного напряжения ломит спину и шею. Я скрежещу зубами, проклинаю полосу и плачу. Не оттого ли до девятнадцати лет был я болезненным парнем?

 Да, я хорошо помню эту полосу,  говорю я и, отвернувшись, долго молчу.

Отец наклоняется и кривым бурым пальцем копает землю. Земля рыхла и податлива. Мне кажется, он разрывает громадный созревший плод, наполненный чудесными соками и запахами. Наш род прошел длинный трудовой путь. Эта земля любовно обрабатывалась и удобрялась, но была бесплодна, как злое сердце. Она только брала силы, почти ничего не давая взамен, она волновала величиной площади и каждый год обманывала. А вот теперь земля ожила. Может быть, еще прадед Артемий думал об этой глубокой канаве вокруг полосы, только не смел ее сделать.

Было с ним такое.

Ладили дороги. Ехал проселком голова Казанского приказа Суслов. Увидал участок прадеда, велел остановить лошадь.

 Чья дача?

 Моя. Артемия Ивановича.

 Драть!

Дали двадцать пять розог. После Суслов спрашивает:

 Знаешь, за что драли?

 Нет, не знаю.

 За то, что хотел отличиться. Хотел всех умнее быть.

Так кончилось «ударничество» прадеда Артемия.

Отец находит зерно, долго его рассматривает и повертывается ко мне удивленный.

 Пшеница?

 Да, пшеница.

Я знал, мы с Алешкой переписывались.

Он стоит, вытянув руки, как будто держит блюда с горячей похлебкой.

Я не хочу говорить ему о том, что и семена пшеницы присланы мною, что пшеница для нас с председателем Алешкой предмет постоянных волнений и радостей. И, присылая ее, я заранее видел новые борозды и канавки, видел новую, плодоносящую землю, через пространства слышал ее запахи. Пшеница  редкий гость в нашей местности  будет золотиться на этой проклятой земле.

Он кладет зерно на зуб и медленно шевелит старыми челюстями.

 Не взойдет.

Я быстро склоняюсь к полосе и начинаю рыться. Зерно попадает пухлое, липкое, как червячок. Несколько секунд мы молчим. Я не смею посмотреть ему в глаза.

 Климат,  говорит он.  Наше северное солнце скупо.

Нахожу второе погибшее зерно. Не разгибаясь, мну его в пальцах. Обоняние мое улавливает кислый запах. Отец стоит надо мной, внимательный и неподвижный. Может быть, он улыбается. Мне все равно. Рою конец полосы, как крот. Около меня крохотные горки и пирамиды. Нахожу несколько здоровых зерен и даю ему. Да, они хороши, только этого мало. Мы перебрали около десятка зерен.

Ваша оценка очень важна

0
Шрифт
Фон

Помогите Вашим друзьям узнать о библиотеке