Рано или поздно наши войска победоносно подойдут к воротам лагеря. На суд и следствие нам не потребуется более одного дня. А на рассвете следующего дня мы увидим, как накинут петлю на шею первых предателей. Мы не будем тратить время на установленный законом церемониал. Мы будем вешать их на оконных рамах, на кольях проволочного заграждения. Исключение будет сделано лишь для тех, кто выскажет свое предпочтение чему-нибудь другому. Что касается тебя, господин капитан, мне очень хотелось бы знать, на чем ты предпочитаешь быть повешенным Или, может, ты передумал?
Тело капитана Ротару покрылось холодным потом. Он хотел вытереть лицо, но щеки снова и снова заливало потом. Он едва держался на ногах, до такой степени чувствовал себя изнуренным и ослабевшим. Наконец он сделал последнее усилие, подобно утопающему, тщетно пытавшемуся выбраться на поверхность.
Скажу своим, что заболел тифом. До завтрашнего утра, может, и у других появятся симптомы тифа
Он вышел, пошатываясь из стороны в сторону, сопровождаемый вспыхнувшими, как по команде, раскатами хохота тех, кто был свидетелем этой тягостной сцены. Смеялись и Балтазар-младший, и майор Харитон, и Сильвиу Андроне, и капитан Новак, и Балтазар-старший смеялись все разом, возбужденные увиденным.
Только полковник Голеску, стоя прямо и неподвижно посреди комнаты, нахмурившись, смотрел в сторону двери с видом верховного судьи, с упоением наслаждающегося блаженством первых минут после вынесения приговора
После того как хохот затих, послышался тяжелый вздох Штефана Корбу:
Эх, господин полковник, господин полковник!
На фронте младший лейтенант Штефан Корбу не раз испытал на себе гнев полковника Голеску. И теперь влияние наводящей страх натуры полковника было сильным. На фронте, когда по воле одних и тех же приказов их гнали в бой от Прута до Одессы, Корбу вдоволь нагляделся на все ужасы войны. Ни один из кадровых военных, с кем ему довелось встречаться, не производил столь гнетущего впечатления, как его бывший командир полка. Голеску не скрывал причин своей ненависти ко всему советскому. Считая коммунизм опасностью, которая угрожает в первую очередь его социальному положению, он, как владелец обширных земель и огромного недвижимого имущества, стремился к тому, чтобы украсить себя мантией ордена «Михая Храброго», которая, по его мнению, была столь же впечатляющей в иерархии славы, как и его дворянский титул. Отсюда и необузданная страсть всех инстинктов, которые он ни единым усилием не желал сдерживать ни по отношению к противнику, ни по отношению к своим подчиненным. Когда он кричал своим солдатам перед атакой: «Я вам дам землю! Я наделю вас землей Украины и Крыма!» он, в сущности, сам мечтал быть возведенным в ранг маленького воеводы в здешних краях и был убежден до мозга костей, что его звезда ярко заблестит лишь на войне.
Вот почему для осуществления этой идеи он не колеблясь жертвовал любыми личными удобствами и тем более румынским пушечным мясом!
Штефану Корбу никогда не забыть тот день перед официальным объявлением войны, когда весь полк, поставленный на колени лицом к востоку, слушал громовую речь Голеску, которая кончалась демагогическими словами: «Там Россия! Я отдаю ее вам! Завоюйте ее!» Штефану потом не раз приходилось слышать, как Голеску хладнокровно приказывал гнать свой полк вперед, в непрерывные безнадежные атаки на русские передовые позиции, хотя каждому было ясно, что такие приказы могут закончиться лишь истреблением солдат и офицеров. И в самом деле так оно и было. Сам Корбу был очевидцем того, как Голеску просил высшее командование давать ему самые опасные задания, чтобы таким образом, идя по трупам, получить славу, необходимую для генеральского звания, о котором он жадно мечтал, словно голодный волк о мясе.
Голеску принадлежали слова, обошедшие в свое время весь Восточный фронт: «Даже если в Одессу войду только я один, Одесса должна пасть!» Не удивительно поэтому, что в его полку царил безудержный страх. Многие богобоязненные люди говорили себе, что не может быть того, чтобы господь бог не покарал Голеску за творимый им произвол. А когда Голеску был объявлен убитым, вышедшие живыми из кровавого побоища, в которое он втянул свой полк, облегченно вздохнули, словно очнулись от ужасного кошмара. Убитые были отомщены, а немногие оставшиеся в живых радовались тому, что «кара господня» заставила его навеки замолчать. В бумажном хламе архивов того времени за отсутствием свидетелей смерти командира полка и ввиду того, что среди убитых не был найден его труп, Голеску был зарегистрирован под множеством вопросительных знаков. Вот почему распределители чинов и наград не дали Голеску хотя бы «посмертно» генеральскую нашивку на погон и мантию, о которой он так мечтал.
Позднее Штефану Корбу довелось узнать, что претенденты на те же почести, испытывавшие в силу своей многочисленности зависть друг к другу, были рады видеть Голеску выбывшим из гонки за чинами: известие о его смерти увеличивало их собственные шансы. Но Голеску остался в живых. И здесь, в лагере, он в иных условиях настойчиво пытался наверстать потерянное им под Одессой время. Более того, в глубине души он питал иллюзию, что такого рода победа более престижна, чем сражения, выигранные каким-либо генералом на фронте.
Штефан Корбу внимательно прислушивался к разговору с Ротару и прикидывал возможные направления развития предпринимаемых Голеску мер. На его губах блуждала снисходительная улыбка отвращения при упоминании полковником о предательстве антифашистов и о том наказании, которое их ожидает после возвращения в свою страну. Такого рода обвинения не пугали Штефана, он совсем не был убежден в том, что ему когда-либо придется держать ответ перед румынской следственной комиссией. Для этого Гитлеру надо было выиграть войну. А предположить такое было трудно, разве что произошло бы какое-либо чудо. Так зачем же сейчас рисовать себе перспективы смерти, столь маловероятной, и жить в плену под знаком такой угрозы?
Мысль о том, что на следующий день из-за Голеску больные и раненые наверняка будут мерзнуть и останутся голодными, раздражала его. Он представил себе Иоану, комиссара и врачей, санитаров участников движения и не примкнувших к нему таскающими на руках дрова, чтобы обогреть палаты госпиталя и вскипятить хотя бы чай или подогреть суп. Это его пугало больше, чем любое предполагаемое осуждение через много лет.
Вот почему после самодовольного хохота окружающих Голеску офицеров раздался тяжелый вздох Штефана Корбу:
Эх, господин полковник, господин полковник!
Только теперь Голеску заметил его.
А, вы были здесь? спросил он, почти не удивившись.
Да! тихо ответил Корбу, выдерживая устремленный на него пристальный взгляд.
И все слышали?
Да.
Следует ли вам повторять, каковы мои планы?
Нет.
Тогда можно ли узнать ваше мнение?
Можно.
А точнее, добавил быстро Голеску, в какой мере вы, антифашисты, он подчеркнул это слово с оттенком неприязни, столь едины, что мои планы оставляют вас индифферентными?
Так вот для чего его позвали! Для того чтобы через него расколоть антифашистское движение в лагере! Вселить в него страх и заразить этим страхом и других! Чтобы вырвать его из-под влияния комиссара и зашвырнуть его потом куда-нибудь в угол лагеря, как паршивого мышонка! Ему казалось, что в темноте бездонной ночи, там, по ту сторону окон, молчаливо, с мрачным недовольством и пытливым взглядом на него внимательно смотрят люди, которые считали его навсегда своим: Влайку, Молдовяну, Иоана, Анкуце, Паладе, Иоаким, Зайня все-все антифашисты. Они испытующе смотрят на него и ждут первых доказательств его приверженности движению.
Корбу упорно выдерживал пристальный взгляд Голеску.
Я хотел бы сначала спросить вас, произнес он спокойным голосом, в котором слышались нотки раздражения, на что вы рассчитывали, вызывая меня сюда? И почему именно меня?
Он считал себя униженным. У него не возникало никаких сомнений относительно целей, которые преследовал его бывший командир полка. Анкуце был прав. Мысль о том, что Голеску пришло в голову использовать его как орудие исполнения своих планов, оскорбляла его.