Только через некоторое время Ион почувствовал, что кто-то следит за его работой. Паладе поднял голову, вытер вспотевший лоб рукавом мундира и увидел сидящего на верхней ступеньке Штефана Корбу. Вместо ватника на Корбу был белый халат, и это придавало ему важный, профессорский вид.
Сестра Фатима мне сказала, что ты добровольно пришел работать в госпиталь, начал Корбу без всякого введения. Я тебя поздравляю! Ты сумасшедший. Не пугайся моих слов. Не думай, что я меньше сумасшедший, чем ты. Говорю это тебе не в утешение. И не сердись, что я давно забыл правила вежливого поведения. Кодекс хороших манер сегодня ни к чему. Люди убивают друг друга без всякого протокола, а в аду принимают всех, не классифицируя по нациям, возрастам или моральным достоинствам. Почему я должен быть вежливым с тобой, если ты сам решил свою судьбу? Или, может, ты вдруг обнаружил в себе добродетель антифашиста? Ведь только антифашисты не бросили комиссара. Так и я, но я отношусь к другой человеческой породе. К чему-то среднему между злом и добром, между распутством и анархизмом. Я тоже ищу правду, но боюсь встретиться с ней лицом к лицу. Хотя мои друзья, доктор Анкуце и Иоаким, утверждают, что эта правда воистину пленительна! Пусть так оно и есть! Пока я знаю одно: мы жертвуем собой ради несчастных итальянцев, которые сейчас и ломаного гроша не стоят, но которых Девяткин, Молдовяну и его жена хотят во что бы то ни стало вновь вернуть в человеческое состояние. Чтоб на том свете на сковородке жариться тому, кто нас толкнул в это свинство войну! Не волнуйся, я проклинаю войну по чисто личным мотивам и вовсе не намерен быть при тебе политическим агитатором. По этой части наш комиссар очень хорошо разбирается и обработает тебя куда лучше, чем я Сейчас речь совсем о другом. Ты понимаешь, в какое царство ты угодил? Ты осознаешь, в какой ад ты спустился?
Несколько секунд он ждал ответа, подтверждения, хотя бы простого кивка головы. Но Паладе еще не разобрался, что за человек перед ним, чтобы, не подумав, ввязаться в столь опасную беседу. Любое его суждение, невинное или грубое, могло подтолкнуть к развязке, которой он вовсе не хотел. Поэтому Паладе предпочел остаться склонившимся над ступеньками. Вцепившись руками в мокрую тряпку, он внимательно прислушивался к словам собеседника.
Носилки, которые они вдвоем тащили в морг, казались страшно тяжелыми, хотя труп, лежащий на носилках, был легким как пушинка. Корбу и Паладе с трудом спускались по лестнице, напрасно стараясь идти в ногу. И все из-за Паладе, перепуганного как работой, в которую он впрягся, так и опасностью, которой подвергался. Ему все время чудилось, что по его руке ползет вошь, ему хотелось проверить, так ли это, и поэтому он спотыкался на каждой ступеньке. Корбу молчал, то ли подавленный теми же мрачными предчувствиями, то ли не находя в себе, при всем своем цинизме и равнодушии, запаса черного юмора для несчастного итальянца, которого они теперь тащили в морг.
В подвале через приоткрытую дверь их заметил чистивший картошку Иоаким. Санитары остановились и поставили носилки на пол, чтобы немного передохнуть.
Из наших? спросил Иоаким, нахмурившись.
Из вчерашних итальянцев, ответил Корбу. Тифозный!
Ага! Первый в этом году. Надо бы ему устроить пышные похороны А он кто? спросил он, ткнув в сторону Паладе ножом с насаженной на него картофелиной. Я его что-то не видал.
Корбу представил их друг другу с деланной церемонностью:
Преподаватель географии Николае Иоаким, искатель идеального мира в русской картошке! Кадровый офицер Ион Паладе, сбежавший от своих. Посмотрите хорошенько друг на друга, потому как вы две исключительные души, которые обязательно должны были встретиться. И не где-нибудь и не как-нибудь! А именно здесь, возле трупа этого итальянца.
Не принимай всерьез все, что он мелет, и не сердись на него, счел нужным извиниться за своего товарища Иоаким. У моего приятеля противоречивый склад ума, и он чувствует потребность сводить все к абсурду.
Корбу расхохотался, чтобы предупредить любую реакцию со стороны Паладе, хотя тот продолжал молчать.
Знаешь, Иоаким, сказал Корбу, отныне я со всеми мертвецами буду останавливаться возле твоей двери. Для отдыха, приятного не только для нас, но и для будущих владельцев пропусков в лучший мир.
Ты, я вижу, ни во что не веришь. Тогда почему ты оказался среди антифашистов? Что тебе здесь надо? спросил Паладе, и в его голосе послышалось не только удивление, но и в равной мере обвинение.
Что мне надо? вздрогнул Корбу от этого прямого вопроса. Не знаю, что мне надо. Хотя А ну, к черту! Может, потому, что здесь есть что-то новое и по-своему интересное. Или ты думаешь, что антифашизм означает что-либо другое?
Паладе покачал головой:
Я не могу согласиться с тобой Пошли!
Но не успели они подняться, как дверь с силой ударилась о стену и на пороге появилась сестра Фатима Мухтарова. Она оглядела присутствующих, повернулась и с порога крикнула в коридор:
Комиссар! Он здесь!
Комиссар был не один. Его сопровождали пятеро врачей Ульман, Юсита, Тот, Хараламб и Анкуце. Еще шестеро военнопленных следовали за группой врачей на некотором расстоянии: один финн, два венгра, два немца и один румын Балтазар-младший.
Если Балтазара специально послал полковник Голеску, чтобы иметь в госпитале, поближе к ядру румынского антифашистского движения, своего шпиона, то остальных направили соответствующие национальные антифашистские группы. Это взволновало комиссара и ободрило его, огорченного бегством бывших санитаров. Врачи надели белые халаты и чувствовали себя неловко в своем новом положении, в котором оказались по своей собственной воле. По-видимому, Молдовяну, пока отсутствовала Иоана, хотел познакомить их с жизнью и порядками в госпитале.
Они дошли до морга и заглянули внутрь. Все было ясно: первая жертва эпидемии отошла в вечность. Их удивило присутствие в морге двух живых людей, сидевших на бревне и беседовавших.
Вы не нашли другого места поговорить? спросил их Молдовяну с порога.
Мы нагуливаем аппетит, насмешливо ответил Корбу. Если не боитесь остаться с нами, сами увидите, что это самое подходящее место.
Комиссар сурово посмотрел на него.
Прошу тебя без шуток! Пошли лучше посмотрим, что с Олертом.
На Паладе комиссар не обратил никакого внимания, будто его и не было или он был просто неодушевленным предметом.
Паладе почувствовал себя униженным, хотя в душе ему и не хотелось быть сразу узнанным. В его расчеты входило работать в госпитале так старательно, чтобы Молдовяну в этой его самоотверженности увидел доказательство обретения им нового сознания. И только после этого Паладе хотел открыться комиссару.
«Впрочем, он и не мог меня узнать, пытался Паладе найти оправдание Молдовяну. За десять лет я здорово изменился. И отвечал сам себе: Конечно! Если он и помнит что-либо, то лишь то, каким я был десять лет назад. За это время я прошел трудный путь, и все это отпечаталось на моем лице. Да, но в конце концов все равно придется сказать ему, кто я такой. Но сначала я хотел бы Было бы ужасно, если бы в один прекрасный день он взял бы меня за шиворот и спросил, как спрашивали взглядом женщины и дети на станциях, через которые мы ехали в лагерь: «Что тебе надо здесь? Почему ты пошел в услужение Антонеску? И почему именно ты, сын Павела Паладе?» Было бы ужасно! Тогда не лучше ли, чтобы он пока ничего не узнал? Да, именно так и надо!»
Растерянный, он вышел в коридор. Ему хотелось ходить по госпиталю одному, никем не узнанным, искать себе работу в тихом месте, снова мыть лестницу, подавать раненым еду, ухаживать за беспомощными больными. Однако ему не хватало духа уйти, он хотел быть именно на глазах комиссара, вертеться около него, как бабочка вокруг лампы, хотелось, чтобы комиссар узнал его, а там будь что будет!
Паладе стоял, прислонившись к стене, как раз напротив комнаты, в которой лежал Гейнц Олерт. Все врачи вошли в палату, санитары толкались в дверях, ему хотелось тоже проскользнуть в помещение, но он никак не решался. Тут вдруг люди расступились, давая проход комиссару, и Паладе увидел Молдовяну прямо перед собой, будто тот искал его. Комиссар бросил на него короткий, будто удивленный, взгляд, словно припоминая, что где-то видел его прежде. Паладе замер на месте в замешательстве, все его нервы напряглись до предела. Но Молдовяну отбросил пришедшую ему в голову мысль как невероятную и потер веки тыльной стороной ладони.