Старушка мать захлебнулась криком-плачем:
Ваня, да родимый ты мой!.. Кровиночка ненаглядная! Живой Ванюша, Ваня!..
Обнимала, гладила сына, роняла слезы на гимнастерку, глотала рыдания:
Господи, господи
А рядом стоял Костя. Губы у него дрожали. Обедали торопливо, как будто боялись куда-то опоздать, словно кто-то из них был виноват.
Степан Михайлович взглядывал на сына, спрашивал удивленно и растерянно:
Как же так? Ну, как же так?
Иван Степанович понимал, о чем спрашивает. Да только что, как ответить ему? Костя сказал:
Ты не ругай меня. Я с самой осени тут. Сам знаешь, как в Москве А у матери собираются чистенькие и все о культуре, все о культуре
Даже сейчас, под огнем, Добрынин увидел свою квартиру на Арбате, шумливых и бесцеремонных друзей жены, бесконечные споры об искусстве В этих спорах всегда кого-нибудь ругали, никогда и никого не хвалили. Споры были однообразными и скучными. Но художники, в том числе и жена, этими спорами жили. Во всех своих неудачах обвиняли кого-то безымянного, и, конечно, никто из них ни разу не усомнился в своем таланте, в своих способностях
И ладно. Теперь они поняли
От своей папиросы лейтенант Веригин прикурил вторую, протянул Добрынину. Тот взял, жадно затянулся. Ведь не хотел курить, а вот сейчас вдруг понял, что ему не хватало именно этого. Затянулся еще и еще Глянул кругом, усмехнулся: скажи пожалуйста ударился в воспоминания
От сарая направо! крикнул Веригин.
Добрынин вскочил одновременно с лейтенантом. Сейчас и земля под ногами была, и пороховая вонь Все вокруг обрело необыкновенную отчетливость: разваленный прямым попаданием бревенчатый сарай, чадящая груда железа, противотанковая пушка без колеса
Из окопа кричали:
Сюда! Сюда!
Лейтенант, трое автоматчиков и полковник Добрынин свалились в окоп. Одна сторона была обшита досками, на гвоздике висел котелок, а возле прилажен портрет женщины, вырезанный из газеты. Дно окопа усеяно стреляными гильзами, валялись окровавленные бинты и порванная гимнастерка. Солдат с забинтованной шеей посторонился. В одной руке он держал ботинок, другую вытянул, словно доказывал, что воинский устав знает и понимает. Добрынин приостановился, и солдат расправил плечи
Ранен?
Солдат вскинул голову:
Никак нет, товарищ полковник, чирьяки.
Он хотел сказать что-то еще, но, глянув на свою босую ногу, не сказал больше ни слова. Только нахмурился и покосился в сторону, точно боялся, что в таком вот положении увидит его кто-нибудь еще.
Добрынин пошел. Слышал, как солдат ругнулся:
Чтоб к вечеру теплые портянки вернул. Ясно? Добудь себе и носи на здоровье.
Добрынин перешагнул через кого-то, прикрытого плащ-палаткой. Двое сидели на корточках и хлебали из котелка. На бруствере лежали винтовки и три немецкие гранаты с длинными деревянными ручками. Солдаты глянули на Добрынина и опять к котелку. Один сказал:
Как ни закрывал напорошило.
Другой отозвался равнодушно:
Закроешь тут, царапнул ложкой по котелку, кхакнул: В медсанбате, вот где Неделю прожил, как в раю.
Снаряды рвались нечасто, сквозь поредевшую дымную наволочь проглянуло небо.
Дорогу заслонил капитан в длиннополой шинели, в больших кирзовых сапогах. И лицо, и шинель, и сапоги все заляпано грязью. Он приложил руку к низко надвинутой ушанке, осиплым голосом представился:
Начальник связи полка капитан Иващенко. Сделал паузу, кашлянул: Приказано сопровождать до командного пункта.
Далеко? спросил Добрынин.
Капитан не ответил, молча пошел вперед.
ГЛАВА 2
В блиндаже горела немецкая стеариновая коптилка, было темно и тесно. Стены забраны крепкими, когда-то крашенными пластинами, потолок выложен бревнами. Пахло сухим деревом и свечой.
На снарядном ящике, возле телефона, сидел подполковник в меховой телогрейке, перед ним лежала карта.
В первую минуту, как только глянул на подполковника, Добрынину показалось Крутой неотрывно смотрит на огонек. Было похоже, что командир полка легонько дует: маленькое пламя волнуется того гляди, погаснет. На стене висел автомат и брезентовый мешочек с запасными дисками; большая тень от подполковника заслоняла половину блиндажа и телефониста, единственного из связистов, который был еще жив.
Капитан Иващенко тяжело и неловко пристукнул каблуками, молча взял под козырек. Он не стал докладывать, не сказал ни единого слова. Только повел глазами в сторону Добрынина. Подполковник Крутой поднялся, медленно повернулся лицом к своему начальнику, которого совсем не знал, которого впервые видел.
Иван Степанович представлял командира полка большим, громоздким и своевольным. «Командир полка приказал», «Подполковник Крутой не отдаст» За последний час Иван Степанович слышал эти слова несколько раз. И воображение нарисовало человека
Крутой был командиром полка почти столько, сколько помнил себя. Он был угрюмый и неразговорчивый, медлительный и тяжелый. Давным-давно окончил он Одесское пехотное училище, на диво однокашникам, очень скоро дошел до майора И остановился. Ни назад, ни вперед. По этому поводу сам Крутой говорил: «Большего не стою».
Любимым занятием были у него шахматы и книги. Наверное, потому, что и в том, и в другом случае можно было молчать. Даже слово «шах» произносил редко и неохотно: ведь противник видит Но людей любил веселых и шумливых, даже безалаберных. Как будто старался подышать тем, чего не было у самого. И жену выбрал смешливую, громкоголосую, веселую. Они были одногодками, но жена выглядела лет на десять моложе. Больше тридцати ей никто не давал. Федор Федорович был черноволосый, весь какой-то квадратный: и подбородок, и лоб, и плечи Даже густые черные брови казались квадратными. Глаза смотрели на человека пристально и строго, и часто собеседник, если это был подчиненный, смущенно замолкал. Тогда Крутой говорил: «Все правильно. Продолжайте». Его боялись. А жена смеялась: «Федор добрейший человек»
Вместе они бывали мало: либо Федор Федорович уезжал в лагеря, либо на полевые учения, а то Евдокия Павловна заторопится вдруг в Одессу, «домой». Там с бабушкой и дедушкой жила дочь Таня, училась в девятом классе. Через месяц-другой Федор Федорович встречал жену на новом месте: на Украине, в Белоруссии, в Средней Азии. В городе иль деревне. И еще не было случая, чтобы Дуся осталась чем-нибудь недовольна. Она восторгалась безлюдной степью, непроходимыми лесами, по-настоящему красивыми городами и захолустными селами. Ей нравились временные квартиры, в которых крыша над головой была единственным удобством, и даже соленая вода, которую не хотели пить лошади.
Они встречались Дуся взрывалась одесской скороговоркой и смехом. Она рассказывала. Потом расспрашивала И сама отвечала за мужа. Потому что он молчал. Но отвечала так, как ответил бы он. Федор Федорович чувствовал: по-другому ответить нельзя. Смотрел и молча изумлялся: какая умная и красивая у него жена.
Иногда Дуся вдруг замолкала и словно видела впервые, вглядывалась в мужа тоскливыми глазами:
Господи Да господи же!..
Она начинала говорить, точно сама с собой, тихо и неспешно, и было похоже, что напугалась вдруг, как жили до этого и еще будут жить
Да господи же, Федя!.. Ведь я за тебя даже не знаю ничего. Ну что же ты все молчишь, молчишь?.. Я же устала. Ты понимаешь? устала жить.
Федор Федорович смотрел на жену удивленно. Дуся видела, как удивление на его лице сменяется виноватостью.
Ты же все правильно говоришь, тихо оправдывался он. Я даже не знаю И, видимо желая хоть немного исправиться, предлагал: Сыграем партию?
Дуся смотрела на мужа молча. Потом вздыхала. И они садились за шахматы.
Майор Крутой был лучшим шахматистом в о́круге. Самым серьезным соперником была жена. В разговорах с близкими она часто шутила: «Федор хочет сделать из меня гроссмейстера».
Как-то она сказала:
По-моему, бойцы тебя не любят.
И впервые увидела, как вскинулся, загорелся муж:
То есть как так не любят? А за что-не любить меня? Ведь я же их люблю!.. Понимаешь? всех люблю! И будь уверена, они понимают это!