Над дверью, на верхнем косяке, была прибита подкова на счастье. Но коромысла валялись в углу. Мама вроде бы на них не жаловалась, зато Маннеке обзывала коромысло хомутом для женщины. До тех пор вопила, пока вместо колодца с «журавлем» не соорудили колодец с насосом. Поближе к дому.
С папой договорились так: как только рассветет, он запряжет лошадь, и мы должны быть готовы.
Забрались на сеновал. Ласточка возилась в гнезде. Оно было под стрехой. Гроза громыхала вдалеке. Но грохот прокатывался по всему небу. Не спалось. При мысли о поездке к сестре щемило сердце. Ведь у нее дети малые. Если засыплюсь, расстреляют всю семью.
Трууте тоже не спалось. Она удивлялась, что мой отец похвалил немца. Я рассердилась.
С чего ты взяла?
Он сам сказал.
И она напомнила, что сказал папа, когда я объяснила, как мы убежали из концлагеря.
А что же еще должен был сказать папа, если тот немец снабжал нас едой и помог бежать!
Я не слыхала, как Маннеке вечером вернулась домой. От сверкания молний просыпалась несколько раз. Небо трещало по швам. Всю ночь лило не переставая. Ветер бился в стены. Рвался в дверь. Дергал ее, и дверь скрипела. Но утро разбудило глубокой, непривычной лесной тишиной. Стали слышны звуки жизни: мычание коров, хрюканье и журчание. Диамара ржала, ждала овес.
Под стропилами шелестела ласточка. Во дворе папа кашлянул, подавая знак: кобыла запряжена в телегу.
У выспавшейся Трууты было совсем другое лицо. Она помогла мне одеться. Просовывая руку в рукав, я едва не вскрикнула от боли.
Папа принес под полой хлеба и молока. Потом отодрал от задней стены сарая, обращенной к лесу, две доски, чтобы мы могли незаметно выбраться прямо в кустарник. Пообещал подобрать нас на дороге. Куда не проникал взгляд Маннеке.
В такую рань невозможно было определить по тучам: будет лить целый день или устроит перерыв? Бредя среди мокрых купырей, мы вскоре выбрались на шоссе. Папа уже ждал. Празднично одетый. На шее белое шелковое кашне. На голове шляпа.
Обочина еще в белой от дождя пене. В глубоких колеях полно воды. Все говорило о том, как яростно лило ночью. Папа почмокивал, погоняя Диамару. Телега катилась через лужи. Грязь чавкала под колесами. Брызги летели в лицо Трууте и на широкополую папину шляпу.
Утро укротило ветер. Выглянуло солнце. Подсушило промокшую округу. Воздух гудел от букашек. Из канав, заросших ольшаником, высовывали головы лютики. Маленькие, желтенькие. Мы сняли пальто, ехали в блузах: жара донимала, боялись совсем разморит.
Лес остался позади.
Сидя в телеге рядом с отцом, я глядела на знакомые хутора, поля и загоны. Казалось, будто никогда и не покидала родных мест. Однако же все, что раньше было таким будничным, теперь представлялось особенным, неповторимым.
Вот только изба Юхана моего крестного отца исчезла с лица земли.
Что с ней случилось?
Сожгли, ответил папа.
Юхана и его жену убили. Тех новоземельцев, которые летом 1941 года попались озверевшим «лесным братьям» под горячую руку, расстреливали без долгих рассуждений. Будь то прямо в их собственном доме, во дворе или на ближайшей опушке.
Папа сказал: время смены власти всегда самое страшное. Тогда у самоуправства развязаны руки, и в слепой злобе сводят счеты.
«О боже, мой край родной!» подумала я с горечью.
Попросила остановить лошадь. Нарвала васильков во ржи.
Рожь поднималась до плеч. Кое-где она полегла. Папа сказал, что недавно над южной частью Тартуского уезда прошли грозы с градом. Зерно полегшей ржи уже больше не созреет. Но в наших местах хлеба пострадали меньше. Бобы и картофель тоже.
Через красную щавельную поляну вели тропинки. Одну из них протоптала в свое время старая хозяйка хутора Кубе, когда ходила подсматривать за батраком. Подозревала, что он в рабочее время лодырничает.
Однажды шла она через поляну подсматривать, а ей навстречу бык. Мчался, как ураган. Он выдрал кольцо из носа. Спрятаться от него было некуда. Впереди лишь тоненькая гладкая березка. И старуха белкой взметнулась на дерево. Бык пронесся мимо, но слезть с дерева старуха не могла. Даже с помощью лестницы не смогла. И тогда начальник поселковой пожарной команды на собственных руках спустил ее на землю.
Вся волость хотела знать, как старой хозяйке Кубе удалось взобраться по такому тоненькому и гладкому стволу на самый верх березки. Но выяснить это им так и не удалось. В конце концов решили, что бог помог.
Папа сказал, что старую хозяйку Кубе похоронили прошлой зимой. Она начисто вымыла с песком полы, испекла хлеб и померла со спицами в руках. Как и подобает эстонской крестьянке.
Цвели клеверные поля. На шеях коров побренькивали колокольчики. Краски лугов словно детское настроение. На шоссе подпрыгивали трясогузки. Небо безупречно чистое. Цветущие дрёма и донник как будто выбелили все вокруг.
В конце дороги, сворачивавшей между картофельными полями, виднелось светлое здание. Моя начальная школа. Окна ловят свет со всех сторон. Живая изгородь подстрижена ровнёхонько под линейку. Трава скошена. Возле крыльца цветущие кусты.
Я спросила, прежний ли директор. Нет. Того уволили. Он говорил, что, если учителя перестают быть солью земли, это один из признаков уничтожения народа и разорения его страны.
Начались холмы.
Из-за одного неожиданно показались высокая печная труба, торчащая среди пожарища, и развалины корчмы «Черный журавль». Алели маки, словно кровь на земле. Я спросила про корчмаря. Папа сказал: жив и здоров. Торгует дрожжами и самогоном.
О нем несли много пьяной чепухи. Он был человек деловой. Из-под Вайвары. Не терпел, когда в корчме околачивались просто так. Как только гость пропивал все деньги, корчмарь подходил к нему, клал руку на плечо и спрашивал на своем вайварском говоре:
Пива пой? Не пой! Водка пой? Не пой! Огурки иешь? Не иешь? Деньги нета? Нета. Тогда дома, дома, дома, дома!
Нам навстречу тряслись обыкновенные подводы. Ехали на маслобойню или на мельницу. Папа кивал мужичкам как добрый знакомый.
Диамара шагала понуро. Глаза гноились.
Старая стала, сказал папа.
Из-под колес военных автомашин летел гравий. Я прикрыла лицо букетиком васильков. Папа понял это по-своему. Сказал, что немцев бояться не стоит. Они ведь не знают, кто мы.
Я спросила: много ли их здесь?
Много ли начал было папа, но заставил подождать второй половины ответа. Пока еще две машины не проехали мимо нас. Сама видишь: что ни шаг, то враг.
Я рассуждала вслух: не знаю, сможет ли Суузи оставить меня жить в усадьбе?
Папа изумился: почему это Суузи не сможет? Успокаивал, что иначе он не повез бы меня к ней.
А Труута желала знать, кто такой Колль Звонарь, к которому ее везли.
Колль Звонарь и корчмарь «Черного журавля» были земляками. Тут, на лесном хуторе, Колль был примаком. Бывшую должность звонаря он считал лучшим достижением в своей жизни.
Довелось мне позвонить в эти колокола. Кому в один колокол, кому в два. Кому тихо, кому громко. Кто сколько платил.
Он любил длинно рассуждать о душе человеческой. Что, когда человек умирает, душу его сажают на колени святому Петру. А ляжки у Петра такой длины, как расстояние от усадьбы Кобольда до Владивостока. И когда все души усядутся, Петр начинает яростно трясти ляжками. Тех, кто удержится, отсылают в рай. Тех, кто не сможет удержаться и упадет, в ад. А уж там души кладут в котел, и черт начинает их варить.
Но каждый раз Колль Звонарь прерывал на этом месте свои рассуждения, чтобы спросить:
И долго он варит? Сам же отвечал: Долго ему варить! До тех пор, пока не превратятся в жижу.
Трууте я сказала, что домашняя жизнь Колля Звонаря сложна, как трапезная молитва. Объяснила, что у него есть ученая собака Медведь. Забудет какой-нибудь гость снять головной убор собака подпрыгнет и зубами хап! сдирает шапку у него с головы.
Рассказывала:
Его свинью зовут Дружок. Если Колль приказывает: «Дружок пой!», свинья садится на задние ноги и задирает рыло к небу, словно тромбон.
Есть у него и одна корова. Во время дойки стоит на трех ногах и на кончиках копыт. Словно балерина на пуантах. Прыгает через заборы, как прыгун в высоту. Обладает очень нежной душой и выражает свои чувства. Любит общество. С ней можно ходить гулять по деревне. Одна беда: ночью бредит во сне.